– Я даже в Болгарию одно время собиралась ехать, чтобы помогать угнетенным.
– Угнетенных у нас и своих хватает, – уже серьезно произнесла Вирка, и я вспомнила разговор с отцом, который сказал тогда почти то же самое. – Хошь помогать?
– Кому? – не поняла я.
– Да угнетенным же ж, кому больше! Не в Болгарии, а туточки.
– А как?
– Да много чего можно сделать! Думаешь, тем, что было в феврале, все ограничится? Я тебя умоляю! Настоящая революция еще впереди! Мировая революция! Та, которая даст власть рабочим и крестьянам! И шоб подлинное равноправие! Никаких тебе господ, никаких слуг, никаких русских, никаких евреев! Никакой черты оседлости! С притеснением будет покончено!
Я, конечно, не слишком сильна была в политических делах, а честно сказать, имела о них очень примитивное представление, однако, на мой взгляд, уж в Одессе-то вообще не было никакого притеснения евреев: существовала школа с преподаванием на иврите, печатались книги на иврите (я видела такие книги у Вирки), выходили еврейские газеты и журналы на русском языке и идише. Здесь действовали еврейское спортивное общество «Маккаби» и музыкальное общество «Ха-Замир», в киностудии «Мизрах» снимались фильмы на еврейские темы, там играли актеры Еврейского театра… Да и частное киноателье «Мирограф», которое существовало с 1907 года, принадлежало еврею – Мирону Осиповичу Гроссману![7] Даже сам «одесский язык» – необыкновенный, сочный, забавный, не похожий ни на один язык в мире! – чуть ли не наполовину состоял из еврейских словечек.
Но я не стала спорить с Виркой – не решилась. Ее глаза горели, волосы растрепались, движения ее были такими же резкими и порывистыми, как ее слова. Она была красива, как… как фурия, как валькирия! Как эриния!
Почему-то мне в голову пришли именно такие зловещие мифологические персонажи.
– А когда… когда настанет эта мировая революция? – пролепетала я.
– Как толечко ее время придет, так она и настанет, – уверенно сообщила Вирка. – Чем скорей, тем лучше! Если сидеть и ждать, как тот рак-отшельник в своей скорлупе, то она, может быть, никогда и не придет. И одними разговорами ее не вызовешь, чай, она не девка! Дела делать надо! И мы своими делами можем ее ускорить! Нам нужна активная молодежь. Ты, Надя, тоже должна ходить на наши собрания, шоб приобщаться к революционной деятельности.
Мне немедленно захотелось стать вышеупомянутым раком-отшельником, залезть в свою скорлупу и сидеть там, никоим образом не приобщаясь к революционной деятельности. Глядишь, и задержится мировая революция, а может, и в самом деле вообще не придет, свернет куда-нибудь в сторону. Разумеется, я промолчала, устыдившись своей трусости. Конечно, Вирка мне очень нравилась: таких интересных подруг у меня еще не было, да у меня вообще не было подруг раньше – так, «коллежанки», как у нас назывались гимназические приятельницы, с которыми мы болтали о всякой ерунде. А с Виркой шел разговор о судьбах мира, можно сказать.
Интересный разговор, только очень страшный!
– Ну таки шо? – вызывающе проговорила Вирка. – Будешь помогать чи вже сдрейфила?
– Ничего я не сдрейфила, – промямлила я, чувствуя, что краснею. – Только надо у мамы спросить… ну, когда свободна буду. Мы сейчас красить и белить в квартире начали, потому что после постояльцев тети Вали там ужасно грязно. И я маме помогаю. У нее и так по хозяйству хлопот полно.
– Вы шо ж, рабочих не можете нанять? – презрительно воскликнула Вирка. – Вы ж нафаршированы голдиками[8], вполглаза видно. Зачем все делать самим, если можно нанять прислугу?
– Как это? – опешила я. – Но ведь ты за равноправие! Чтобы не было ни господ, ни слуг. А сейчас что говоришь?
– Ты дурочка, – уничтожающе бросила Вирка. – Равноправие настанет после мировой революции. Ну, я вижу, шо с тобой разговаривать не об чем. Ты самая обыкновенная уклонистка! Отправляйся в свое мещанское болото и сиди там.
Она так на меня глянула, что мне вспомнился еще один мифологический персонаж: горгона Медуза с этими ее развевающимися змеями вокруг головы. Потому что смотрела на меня Вирка ну вот буквально окаменяющим взглядом!
Стало не по себе, и я поспешила уйти. Торопливо простилась с мадам Хаймович и побрела домой по Пушкинской, покрытой узорными тенями платанов, которые смыкались кронами над мостовой, глазея на великолепные здания, подобных которым я никогда и нигде не видела, только здесь такие есть! Какой прекрасной была Одесса! Какой аромат долетал из всех садов! В жизни не видела более красивого города. Я готова была согласиться с людьми, которые говорили: «Одесса – это Париж, только очень маленький!» Как вспомнишь ужасный Угрюмск… И даже Нижний Новгород уже казался менее привлекательным. Что с того, что там была Волга! Зато в Одессе было море! И вообще… здесь царила атмосфера какой-то бесшабашной свободы, постоянного праздника, почти хмельного веселья. Ни во что плохое не верилось. Хотелось уйти в Александровский сад, где вовсю цвели акации и все вокруг было усыпано их белыми лепестками, облокотиться на парапет, смотреть на синие волны Черного моря и белые пароходы на рейде, вдыхать соленый волнующий запах, слушать гудки, доносящиеся из порта…
Я как будто все время ждала чего-то, но совсем не этой мировой революции, о которой грезила Вирка.
А она от меня не отстала.
* * *
Не минуло и недели, как Вирка появилась снова – «обратно», как выражались в Одессе. Пришла она к нам во время ужина. Мы как раз обсуждали, переезжать ли на дачу или нет. Мама – после относительно прохладного Нижнего Новгорода – неважно переносила одесскую жару, а ведь впереди было лето, самое пекло! Пришлось даже ремонт закончить кое-как, потому что она сильно страдала от жары. Навели в квартире хоть какую-то чистоту – и ладно. А тут отцу его сослуживец предложил снять на две семьи дом около самого моря – в дачном поселке на 16-й станции трамвая, на Большом Фонтане. На самом деле никакого фонтана там не было, так же как и на Малом и Среднем: все эти «фонтаны» представляли собой ручьи разной величины, сбегавшие к морю, откуда возили в город воду до постройки в Одессе днестровского водопровода.
Фонтана, стало быть, на Фонтане не было, зато был дачный поселок. Конечно, к концу мая все дачи были уже сданы более предприимчивым людям, однако у отцова сослуживца случайно освободились полдома. Мы с мамой могли уехать на все лето, отец приезжал бы по воскресеньям, благо туда ходил трамвай по Французскому бульвару взамен прежней неудобной конки[9].
Отец считал, что этот счастливый случай упустить нельзя. Мама колебалась, поглядывая на меня, но я тоже колебалась: море и в Одессе есть, от Пушкинской до набережной всего ничего, а там, на этом Большом Фонтане, не будет, конечно, ни синематографов, ни концертов под открытым небом в Александровском саду, ни богатейшей городской библиотеки, где открылись передо мной настоящие сокровища.
Конечно, я готова была поехать ради мамы. Но, честно, мне туда совершенно не хотелось. Может быть, попозже… Но решать надо было немедленно, потому что дача могла не просто уйти – улететь!
Однако когда пришла Вирка, разговор скомкался. Конечно, мама пригласила ее за стол. Вирка лениво ковыряла котлеты, исподтишка поглядывая на меня. Она вообще ела очень мало – даже роскошная стряпня мадам Хаймович оставляла ее равнодушной. Мать Вирки, помню, называла ее «четверть курицы» и приводила в пример меня с моим хорошим аппетитом и довольно кругленькой фигурой: «Посмотри на Надю, она хотя бы полкурицы!» То есть даже моей полноты, которая меня злила и раздражала (в детстве меня все кому не лень дразнили «пышкой»), было для мадам Хаймович недостаточно.
– Мадам Иванова, – сказала Вирка, когда мы поели и помогли маме убрать посуду на кухню, – можно мне с Надей словечком перекинуться, шоб без лишних ушей?