Девушка кое-как съехала с глинистой насыпи и пошла по тропинке, сгорбившись под дождем, - голова, повязанная вымокшей косынкой, втянута в плечи, купленное на барахолке пальто с вытертым воротником распахивалось на каждом шагу, открывая яркое дешевое платье.
Сюзи испуганно вскрикнула и отпрянула в сторону, но тут же узнала это лицо, приблизившееся во мраке к ее лицу, мокрое от дождя, озлобленное до безличия. Она сказала:
- Это ты. У, как я испугалась.
Его пальцы крепко сжали ее руку, он потянул ее под дерево.
- Испугалась? Еще бы тебе не испугаться, Сюзи.
- Слушай, пусти меня, парень. Что это тебе взбрело в голову?
- Отпущу, не беспокойся. Прикончу только.
Он посмотрел мимо нее туда, где за шоссе виднелось бледное зарево над гаражом Джорджа Мостерта.
- Значит, вот ты чем занимаешься? Не ожидала, что я тебя накрою?
- Да о чем ты? Пусти, я пойду. Ведь дождь льет, парень.
- Ты брось про дождь. Ты знаешь, о чем я. У этого типа машина, собственное дело, монеты, ты и нацелилась, а?
Сюзи Мейер наконец поняла, о чем он говорит, и посмотрела через дорогу. Она злорадно усмехнулась и сразу успокоилась. Злорадство было ее стихией, ее натурой, частью ее существа, как губная помада и пластмассовые бигуди.
- Ну и что? Ты мне хозяин? Что хочу, то и делаю. Нет, скажешь?
- Ты так думаешь? - Его голос звучал, как хруст угля под ногами. Его пальцы еще сильнее сдавили ее руку, но она по-прежнему вызывающе улыбалась ему, а ее глаза сверкали издевкой, как фальшивые драгоценности.
- Ну ясно. Я там чудно провела время. Выпивка была, у него есть пластинки Бинга и другие.
- Белый псих! - Его лицо исказилось не то в плаче, не то в бешенстве, унижение заключило его в свои позорные объятия. - Ты должна была развлекаться только со мной. Ведь ты со мной ходишь, так?
- Да иди ты... Я сама себе хозяйка. Кто ты такой, чтобы помыкать мною? А теперь пусти, сопляки меня больше не интересуют. - И она закатилась глубоким злорадным смехом, который действовал на его нервы, как тупая пила, и его свободная рука вцепилась в рукоятку ножа, который лежал у него в кармане.
А она все хохотала и хохотала, вырываясь и пытаясь освободиться, но его рука дернула ее вперед и прежде, чем она успела, хохоча, отпрянуть, нож вонзился в тело, и Рональд взвизгнул, как собака, которую пнули ногой.
Дождь бил ее по лицу, и она почувствовала жар лезвия в своей груди под леденящими потоками воды. Снова сверкнуло лезвие, полоснув ее по лицу, и снова вонзилось ей в грудь. Она попыталась крикнуть, но у нее лишь что-то забулькало в груди, нож уже раскроил ей горло и перерезал голосовые связки. Удары ножа сбили ее с ног, и она, барахтаясь, повалилась в глину. Она тяжело упала на бок, хотела встать, но была пригвождена. Нож снова и снова впивался в ее тело, раздирая дешевое яркое платье и тугую кожу. Руки не слушались, не поднимались, чтобы остановить нож. Этим диким, бешеным, раздирающим ласкам лезвия ей оставалось покориться, как еще одному любовнику.
Рональд изумленно смотрел на ворох старой одежды у своих ног. В темноте он не мог ничего разобрать. Что-то поднималось и опускалось у него внутри, как будто какая-то чудовищная обезумевшая пружина. Он хотел что-то сказать, но получились у него те же звуки, какие издавала умирающая девушка. Так он и стоял над ней, ошарашенно глядя себе под ноги, когда полицейские фонарики залили вдруг своим белым светом его и мертвую девушку, и мертвые глаза на иссеченном, обмытом дождем лице блеснули, как две тусклые жемчужины.
24
Каролина лежала на матраце в углу своей хижины-контейнера, слушая, как на ночной улице плещет дождь, и чувствовала, что боль подступает снова. Схватки начались еще после обеда, но она держала свою боль про себя, стараясь даже не думать о ней, ощущая скорее робость, чем страх. Схватки вообще-то должны были бы ее напугать - она собралась рожать впервые, но мозг ее оставался спокойным, по-коровьи неповоротливым, как и ее лицо, и ее тело. Но сейчас боль хлестнула, словно бичом из колючей проволоки; она прикусила нижнюю губу, и все ее большое тело свело судорогой под старым одеялом и наброшенным поверх пальто.
Хижина была маленькая и захламленная. Они с Алфи спали на полу на старом матраце, один конец комнаты занимал ветхий умывальник, на нем продавленный таз с облезшей эмалью и кувшин и рядом свеча на деревянном ящике, который служил им столом, а их одежда висела на проволоке, протянутой под низким потолком. Тут же лежала кипа старых газет, которые мать велела ей собрать для родов, над кипой - картинка "Распятие" в потрескавшейся рамке: Христос лениво повис на кресте, будто уснул сладким сном, и двое римских солдат в красных одеждах сторожат его, опершись на копья. Рядом на стене был наклеен вырезанный из журнала снимок какого-то киногероя в ковбойском наряде. Красивое лицо, все словно в черных оспинах, оставленных мухами, улыбаясь глядело в хижину.
Старинная керосиновая лампа висела под потолком, и Алфи, расположившись под ней на шатком ящике из-под яблок, читал в ее тусклом маслянистом свете замусоленную книгу без обложки. В хижине пахло отсыревшей одеждой, дымом и плесенью, и ледяной ветер свистел в ее непрочных швах.
Боль снова полоснула Каролину, она вцепилась в свой раздувшийся живот, и стон сорвался с ее губ. Альфред, поглощеный ружейной стрельбой и похождениями похитителей скота, услышал ее стон через завесу дождевого шума и воображаемый треск шестизарядного пистолета. Удивленный, он поднял голову.
- Кэлайн, в чем дело, а? Ты что? - Он вскочил на ноги, отцовство надвигалось на него угрожающе, как иногда создание оборачивается против творца, и он бросился к жене с широко открытыми от ужаса глазами.
- Ма, - выдавила из себя Каролина между двумя спазмами. - Позови мать.
Он торопясь дернул с проволоки свое пальто. Какие-то вещи посыпались на пол, он отшвырнул их ногой с дороги, на ходу пихая руки в рукава.
- Тебе плохо, Кэлайн? Ты лежи смирно, слышишь? Лежи смирно. Я позову мать.
Он потянул на себя дверь. Набухшее дерево поддалось не сразу, он рванул отчаянно, изо всех сил. Дверь распахнулась, и дождь с ветром ворвались в комнату, и свеча на деревянном ящике потухла. Альфред выбежал и захлопнул за собой дверь. Каролина лежала на полу под тощим одеялом в тусклом свете керосиновой лампы и, обхватив живот, дрожала, ожидая нового приступа боли.