На этих фотках отображались годы конца шестидесятых – начала семидесятых. На одной девочка сидит на кухонной стойке, щеки ее мокры от слез, на одном колене царапина. Девочка смело прижимает своего мишку к груди, а крупные веснушчатые руки Шелли с пластырем лезут в кадр. На другом снимке Шелли сильными, уверенными пальцами орудует швейной иглой, пришивая к голове Медвежонка Паддингтона его шляпу, а девочка смотрит на это темными печальными глазами. На третьей картинке она спит в роскошной девичьей кроватке, окруженная плюшевыми мишками. Но к груди во сне она крепко прижимает только одного – Паддингтона.
На последней фотографии маленькая девочка лежит мертвой внизу самой крутой в мире каменной лестницы, уткнувшись лицом в расплывающуюся лужицу крови, одна рука откинута в сторону, словно в попытке дотянуться до Паддингтона, оставшегося где-то на середине лестницы.
Не знаю, кто эта девочка. Не дочь Шелли. Кто-то, за кем она присматривала, когда была моложе? Первая ее работа в качестве няни? Та крутая каменная лестница, не похоже, чтоб она была в Купертино, может, в Сан-Франциско.
Нет у меня уверенности, каким образом эта девочка с Медвежонком связана с Шелли и Финикийцем (я уже говорил, что есть многое, чего я не понимаю), зато у меня есть свои представления. По-моему, Финикиец пытался стереть самого себя. Он наведывался к людям, которые знали или могли бы знать его до того, как он стал Финикийцем. По-моему, каждый фотоальбом в его машине принадлежал человеку, кто мог бы помнить о мужчине или мальчике, каким он был до того, как его тело стало нечестивой летописью, написанной на языке, наверное справедливо забытом. Зачем ему понадобилось соскрести тот былой образ самого себя из живой памяти, я ни за что не осмелюсь предположить.
Последние страницы памятного альбома Шелли разглядывать было особенно невмочь. Вы же знаете, что на них было.
Вот я, сижу на бетонной ступеньке, безмятежно позволяя Шелли завязывать мне шнурки на ботинках одряхлевшими, всеми в пятнах руками, которые куда старее рук, появлявшихся на фото с Медвежонком Паддингтоном. Я сижу у нее на коленях, а она читает мне книжку «Александр и ужасный, кошмарный, нехороший, очень плохой день». Пухлый образ меня семилетнего с исполненным надежды взглядом под растрепанной челкой, держащего в руках зелено-золотистую лягушку размером не больше половинки моей ладошки, чтоб изучить и рассмотреть хорошенько.
Меня должны бы обнимать руки моей матери, а читать мне должен бы отец, но нет. Это делала Шелли. Опять и опять то была Шелли Бьюкс, любящая и лелеющая одинокого толстого мальчика, которому отчаянно хотелось, чтобы кто-то обращал на него внимание. Моя мать не хотела заниматься этим, отец мой, если по правде, не знал, как этим заниматься, так что все выпало Шелли. И она обожала меня со всей истовостью женщины, выигравшей новую машину в лотерею. Типа, ей счастье привалило обрести меня, судьба даровала ей печь мне печенье, складывать мое нижнее белье, сносить причуды и проказы моих первых школьных лет и целовать мои титьки. Когда на самом деле-то счастье привалило мне, а я никогда не понимал этого.
Глава 12
В последующие полтора года дни Шелли проходили двояко: или плохо, или еще хуже. Мы с мистером Бьюксом старались присматривать за ней. Она забыла, как пользоваться ножом, и нам приходилось нарезать ей еду. Она забыла, как пользоваться туалетом, и нам приходилось менять ей памперсы. Она забыла, кто такой Ларри, и подчас пугалась, когда он входил в комнату. Меня она никогда не пугалась, но зачастую не понимала, кто я. Хотя, возможно, где-то случался проблеск памяти, потому как часто, когда я приходил в дом, она выкрикивала: «Папочка! Монтер пришел телевизор налаживать!»
Порой, когда рядом не было Ларри, я сидел с ней и рассматривал альбом похищенных Финикийцем воспоминаний, стараясь заинтересовать ее этими мыслеграфиями с грязноватым колоритом и плохим освещением. Однако обычно она хандрила, отворачивалась, чтобы не видеть их, и говорила что-то вроде такого: «Зачем ты мне это показываешь? Иди наладь телевизор. Скоро начнется «Клуб Микки-Мауса». Я не хочу пропускать ничего хорошего».
Всего один раз я увидел, как она восприняла изображение в фотоальбоме. Однажды днем она посмотрела на фото мертвой девочки внизу крутой лестницы с каким-то неожиданным, едва ли не детским восхищением.
Прижала к фотографии большой палец и произнесла:
– Столкнул.
– Да, Шелли? Ее столкнули? Ты видела, кто это сделал?
– Пропал, – сказала она и распрямила пальцы театральным жестом: дескать, пуф-пуф. – Как призрак. Ты собираешься телевизор наладить?
– А то, – пообещал я. – «Клуб Микки-Мауса» на подходе.
Осенью моего второго года в средней школе Ларри Бьюкс задремал перед телевизором, и Шелли ушла из дома. Нашли ее только в четыре часа следующего утра. Два копа обнаружили ее в трех милях от дома, ищущую, что бы поесть, на помойке позади молочного ресторана. Ноги у нее были черными от грязи, исцарапаны и в крови, ногти на пальцах поломаны, сами пальцы ободраны, как будто она упала в канаву и выбиралась из нее, цепляясь за края. Кто-то успел прибрать к рукам ее свадебное и обручальное кольца. Она не узнала Ларри, когда тот приехал забрать ее. Она не отзывалась на собственное имя. Не могла сказать, где она была, и ей было без разницы, куда она едет, лишь бы там был телевизор.
Я приехал повидаться с ней на следующий день, и Ларри открыл дверь одетым в мешковатую футболку с надписью «МЕКСИКА!» и трусы, его серебристые волосы с одной стороны головы стояли торчком. Когда я спросил, могу ли помочь с Шелли, лицо его сморщилось, подбородок задрожал.
– Хектор уфез ее! Он забрал ее, пока я спал!
– Пап! – донесся выкрик откуда-то у него из-за спины. – Пап, ты с кем разговариваешь?
Ларри не обратил внимания на голос и сошел на одну ступеньку, выйдя на свет.
– Что ты толжен думать обо мне? Я позфолил Хектору уфезти ее. Фсе бумаги подписал. Делал, что мне фелели, потому что я устал, а от нее было слишком много неприятностей. Ты феришь, что она когда-нибудь предала бы меня? – И он, обхватив меня руками, принялся рыдать.
– Пап! – вновь закричал Гектор, подходя к двери.
Вот он, явился: культурист и матрос, гордый обладатель гоночного авто 82-го года выпуска прямо из «Рыцаря дорог», сын, о котором я лишь изредка вспоминал, что он у Шелли с Ларри есть. Малый, показавший фокус на вечеринке: поднял одной рукой стул с сидевшей на нем матерью.
Он прибавил лишний слой жира, а его матросская наколка стала блекнуть и стираться. Вкус к моде за годы, что он был в отъезде, в нем не вызрел, и лучше всего его можно было бы охарактеризовать как шик а-ля Ричард Симмонс[28]. Он носил на голове яркую красную ленту, державшую его вьющиеся волосы подальше от глаз, одет был в подобие борцовской майки с изображением пирата. Вид у него был смущенный.
– Господи, пап. Пойдем же. Ты ж мальчика до кондрашки доведешь. Ты ж не в богадельню ее отправил. Можешь навещать ее каждый день. Мы оба можем! Так было для нее лучше. Бегая в ее поисках, ты б себя раньше времени в могилу загнал. Думаешь, она этого хочет? Перестань. Пойдем уже. – Он положил свою громадную лапищу папе на плечо и мягко отстранил Ларри от меня. Наделил меня какой-то досадливой улыбкой и сказал: – Заходи, браток. Я только что печенье с финиками сделал. – Когда он обратился ко мне «браток», я содрогнулся.
Шелли поместили в заведение, называвшееся Приходской Дом. Гектор отвез ее туда в то утро, пока отец его еще спал. Не гостиница «Четыре времени года», понятно, но таблетки свои она получать будет вовремя, и рыться по ресторанным помойкам в поисках съестного не придется. Гектор сказал, что с тех пор его отец только и знает, что плачет. Он рассказал мне об этом после того, как Ларри Бьюкс поплелся обратно в кровать, где проводил почти целый день. К тому времени мы с Гектором уже сидели перед телешоу «Народный суд», пили чай с теплыми финиковыми печеньями с их сладкой и клейкой начинкой, смешанной с кусочками ореха, от которых печенья слегка хрустели.