Клеопатра Викентьевна улыбнулась, вспомнив “мадам” – в каждой, наверное, группе бывает такая особа, все знающая лучше всех и стремящаяся донести свое особо ценное мнение до окружающих. А Женька тогда еще и задержалась, бродя по развалинам... Древняя страна, где каждый камешек дышит веками, где серые оливы разбеливают жарой голубизну неба. Тогда они с Женей впервые путешествовали вместе. Названия, которые раньше знались разве что из учебника древней истории и оттого казались немного нереальными, оживали под Женькиными сандалиями – раньше дочь вовсе не была любительницей истории, а тут вдруг стала энтузиасткой. И все было так хорошо до ее исчезновения.
“Это не было похоже на сон. Это было... как будто проскальзываешь в какой-то узкий-узкий темный лаз с мягкими горячими стенами. Алисина кроличья нора. Немного больно. Наверное, это похоже на роды.
Я нырнула в нору в нашем с мамой номере – а вынырнула в совсем другом мире. Там было так же жарко, даже еще жарче, потому что не было ни ветерка. В воздухе носился смрад – много людей под жарким солнцем.
Очнулась я в повозке рядом с мамой. Мы ехали туда, где был отец, и где я должна была выйти замуж за славнейшего из героев... которого я, правда, знать не знала. Я была, несомненно, я, и мама была, несомненно, мама. Я сразу ее узнала – хотя там у нее были длинные черные волосы и гибельные черные глаза...”
Клеопатра Викентьевна приподнялась, глянула в стекло книжной полки – в нем отразилась полноватое круглое лицо, рыжевато-блондинистая парикмахерская укладка и чуть испуганные глаза, которые – Клеопатра Викентьевна знала это точно, – не были ни черными, ни гибельными.
“Мама ласково сказала “Проснулась, доченька? Мы приехали”.
Сначала казалось, что Женя просто записывает свои сны, которые начались в ту злополучную поездку на заграничный курорт.
“И я, не веря своим ушам, услышала свой приговор из уст своего отца – меня должны были принести в жертву Богине-Охотнице. И тогда богиня даст кораблям отплыть на завоевание далекой страны Уилусы и ее столицы, богатой златостенной Таруи. Моей кровью должно было оросить алтарь Богини-Охотницы. Отец... а ведь там я была его любимицей. Там у меня были младшая сестра и брат. Сестра, которая обожала отца, и брат, который был любимчиком мамы. Бедная сестра – она была средней и оказалась неприкаянной. Она единственная, наверное, не ужасалась бы моей участи – я освобождала ей дорогу к отцу. И самый ужас заключался в том, что даже я сама не считала это чем-то из ряда вон выходящим. Мне безумно хотелось жить и было безумно больно, что родной отец решил принести меня в жертву – и все же это не было обстоятельством, как говорится, рвущим шаблон...”
“Я пыталась убежать. Наверное, я никогда еще не бегала так быстро – я, кажется, почти летела над землей. Но меня поймали – они просто загнали меня, как дикого зверя. И тогда я бросилась к ногам отца, я умоляла его... я плакала, я обнимала его колени. Я не видела ничего от слез – и очнулась только когда он грубо встряхнул меня за плечи и поднял, поставил на ноги.
Он наступал на меня, огромный, в броне и коже, всклокоченный, с горящими глазами, – и кричал, что без жертвы богиня не даст ветра, а без ветра корабли не смогут плыть к Таруи. А воины жаждут войны. Я закрывала уши, я не могла слышать этого, я бросилась к маме, хотела спрятаться в ее руках. Злые бородатые лица кружились вокруг, и каждый из них желал моей смерти. Я не значила ничего. Я была только средством. Для всех. И даже для того, кто – единственный, кроме мамы, – попытался меня спасти. Для него значило только то, что его имя было опозорено, когда его использовали в качестве приманки, ложного известия о свадьбе, на которую меня везли сюда, в военный лагерь.
...Я не знаю, о чем говорила с ним мама. Я не слышала, как она его умоляла. Впервые я его увидела, когда он пришел туда, где под стражей держали нас с мамой и маминых служанок.
... Последнее, что я видела, поднимаясь к алтарю, к ожидавшему меня с ножом в руках жрецу – провожающие меня глаза отца и моего несостоявшегося нареченого – кажется, я тогда перестала быть для него средством. Он действительно готов был драться за меня. А потом я увидел ЕЕ – Темную Охотницу”.
...По мере того, как она читала, Клеопатра Викентьевна все более отказывалась верить своим глазам.
“Она сказала мне и не думать возвращаться. Но не отняла этой способности. И я решила вернуться. Я хотела поблагодарить того, кто бросился меня спасать – но еще больше хотела просто уйти из реальной жизни туда, где я была теперь могущественной жрицей, где мне не было ничего страшно и почти все было дозволено. Ходить ночью одной среди военного лагеря, рассматривать людей, сидящих у костров, и знать, что тебя от этих людей отделяют тысячелетия. Растворяться в нереальности этого бытия – это было, пожалуй, как наркотик. Я только сделала все, чтобы больше не доставлять маме волнений – я стала уходить днем и ненадолго. Я быстро научилась рассчитывать время – там и здесь оно течет по-разному...”
Когда Клеопатра Викентьевна дочитала до конца, ей показалось, что она постарела на сто лет. И неважно, было ли на самом деле то, о чем писала Женя в этом своем дневничке – исчезновения Жени были реальностью, а теперь Клеопатра Викентьевна отчетливо понимала, что эту реальность, ее материнский страх и ужас, дочь вызывала сама. И это было самым тяжелым и обидным. Это надо было пережить.
- Жень! – позвала она дочь. – Женька!
Никакого ответа. Клеопатра Викентьевна поднялась и тяжело прошла к двери. С крыльца Женьки тоже было не видать.
- Женя!
Где-то у крыльца раздался шорох и скрежещущий звук – будто толстый кот с трудом подтягивался наверх, елозя когтями по дереву. Клеопатра Викентьевна глянула вниз и оцепенела – по ступенькам крыльца к ней ползла серая рука. Одна, сама по себе – серая рука. Словно в кошмаре, медленно, извиваясь по-змеиному, сгибаясь в локте, подтягиваясь и перебирая пальцами, рука вползала все выше, пока не остановилась почти у самых ног Клеопатры Викентьевны. Поднялась, согнувшись в локте, удерживаясь вертикально на плече, и протянула сложенный в несколько раз лист бумаги, зажатый между мизинцем и безымянным. Лишившись дара речи от дикого ужаса, Клеопатра Викентьевна взяла бумагу. И рука, очевидно, исполнив свою миссию, так же медленно сползла с крыльца и, извиваясь нырнула куда-то в траву.
“Господи...А Женька-то где??? Господи Боже ты мой... Женька... мамочки... Господи...” Трясущимися руками Клеопатра Викентьевна развернула листок, на котором изящным почерком стояло:
“Милостивая государыня Клеопатра Викентьевна. Полагаю, личность моего посланца не оставила у Вас сомнений в серьезности сего документа. Если желаете Вы снова увидеть дочь вашу, и желаете увидеть ее в полном телесном и душевном здравии, соблаговолите выполнить нижеследующее...”
====== 7. Называя имена ======
Если призываешь – будь готов, что придет не тот кого зовешь. Что ответит на горячку твоих слов вовсе не так, как ты ожидал, отберет твою волю и станешь ты орудием. Есть ли спасение от этого – если и есть, то не в слабой твоей воле оно. Если и есть – не тебе спасаться. Ибо сладко это – пусть и через чужие руки, но чуять за собой силу столь мощную, что, кажется, все ей подвластно. Как без этого обойтись? Как вновь стать человеческим обмылком, несчастным, бесталанным, бедным и бледным – если вот оно перед тобою, твое воинство. Творение рук твоих, пусть и не тобою одушевленное. Стоит – грозное, безмолвное, неуязвимое и молчащее, как камень.
Вечер был теплым, но Пата бил озноб. Он почти жалел, что тот серый красноглазый монстр не успел задушить Женькиного дядюшку. Проводил взглядом Лайоса, которого так в наручниках и увели. Лайос едва заметно улыбнулся, одними глазами – и у Пата все внутри похолодело: эту улыбку он помнил... Так улыбался Лайос, готовясь идти в бой – сквозь прорези бронзового шлема, в которых видны были только его глаза.