Наш катехизис, будь он написан, звучал бы так:
«Кто такой фермер?
Фермер – это труженик, который кормит весь мир.
Каков первый долг фермера?
Выращивать больше еды.
Каков второй долг фермера?
Покупать больше земли.
Что отличает хорошую ферму?
Чистые поля, аккуратно покрашенные постройки, завтрак в шесть, нет долгов, нет стоячей воды.
Как понять, что перед тобой хороший фермер?
Он никогда ни о чем не просит».
В недрах нашей земли были проложены трубы, отводившие воду, а на ее поверхности не осталось никаких неровностей, поля казались плоскими, как обеденный стол, – и то и другое являлось абсолютной необходимостью, потому что вода моментально заполняла любые углубления, больше просачиваясь, чем растекаясь. Все старые протоки пришлось засыпать и запахать. Вода по трубам сливалась в дренажные колодцы, уходившие в почву на триста футов и выкопанные повсюду (только вокруг нашей фермы насчитывалось семь штук). Хорошим фермером считался тот, кто очищал водосборники каждую весну и красил решетки колодцев раз в два года.
Моя мама относилась к Эриксонам совершенно иначе. Она часто заглядывала к ним в гости: каждое утро заходила к Элизабет на кофе, делала вместе с ней заготовки или готовила арахис в карамели. Мы с Рути в это время сидели на полу и шили наряды для кукол, а Дина и Роуз в одних трусиках переливали воду из кастрюлек и чашек на крыльце. В доме у соседей всегда царила спокойная, гостеприимная атмосфера, которую мама очень любила, но вот воспроизвести у нас не могла. Помню, она говорила: «Дома всегда полно дел, и я не могу отвлечься от них, даже когда приходят гости, а вот Элизабет умеет». При этом она обычно качала головой, будто ее соседка обладала волшебным даром.
Пусть это вслух и не говорилось, все мы хорошо понимали: рано или поздно Эриксоны разорятся из-за своих причуд и несерьезного отношения к работе. Мама осознавала это не менее ясно, чем остальные, хоть и с долей грусти и сожаления. У соседей не было ни преемственности, ни дисциплины. Пока они дрессировали собак и делали мороженое, мы упорно и планомерно трудились для достижения серьезной цели. Какой? Мой отец никогда не говорил, что хочет, к примеру, заработать много денег, создать крупнейшую ферму в округе или расширить владения до круглой цифры в тысячу акров. Никогда не проявлял желание обеспечить своим детям безбедное будущее, оставив хорошее наследство. Он вообще никогда не выражал никаких желаний и хотел только работать, собирать богатый урожай и не позориться перед соседями.
С нескрываемым отвращением говорил он о земле, которая встретила его предков, приехавших в Америку, – покрытая малярийными болотами, заросшая камышами, кишащая москитами, пиявками, змеями и саламандрами. Зимой 1889 года она раскинулась перед ними как гигантский каток на десять миль восточнее Кэбота вплоть до Колумбуса. А вот мне нравилось, что предки решились сняться с насиженного места и отправится за океан претворять в жизнь туманную американскую мечту. Я любила семейную шутку про дедушку Кука, который сумел разглядеть возможности там, где остальные видели лишь надувательство. Отец же, в отличие от предков, видел не возможности, а их отсутствие, и учил нас тому же на примере Эриксонов: учил держать ферму в порядке, а себя в строгости, отказываясь от многих вещей, главным образом – от безобидных причуд и житейских удовольствий.
У Эриксонов мне нравилось, я дружила с Рути. Одно из первых воспоминаний детства – мы сидим с ней на корточках на решетке дренажного колодца и просовываем камешки и ветки в узкие отверстия (мне, наверное, года три, потому что я в сарафане в красно-зеленую клетку, а Рути чуть меньше – она в розовой сорочке). Нас завораживал звук струящейся воды в темной глубине колодца. До сих пор, когда я вспоминаю об этом, меня охватывает чувство тревоги, но не за наши жизни, совсем нет. Тревоги перед лицом неумолимого времени. В своей детской беспечности мы балансировали на тончайшей паутине над бездной прошедших эпох, обратившихся в камень: висконсинский тилл, миссиссипский карбонат, девонский известняк. Нашим жизням ничего не угрожало (отец регулярно проверял решетки), но они казались ничтожными и мимолетными. Это воспоминание живет в моей памяти как выцветшая фотография безымянных детей, повзрослевших или давно умерших – безвозвратно канувших в темную глубину колодца времени.
За то, что мы с Рути убегали от дома, переходили дорогу и взбирались на решетки, нас строго наказывали – как именно, уже не помню, зато отчетливо вижу сердитое мамино лицо и ее передник с нашитым на нем желтым сомбреро. Вижу и сосредоточенный взгляд Рути, ее пальцы, выпускающие что-то в темноту колодца. Помню чувство беспредельной любви к ней.
Мне не запрещали бывать в гостях у Эриксонов, и я к ним ходила: смеялась над трюками, которые выполняли собаки, ела мороженое и сладкие пироги, каталась на пони или сидела без дела на диванчике у окна в комнате Дины. При этом где-то в глубине души я знала: совершая все это, я отступаю на шаг назад, деградирую. Знала я и то, что, приглашая Рути к себе, делаю ей одолжение, позволяя формировать характер (чем бы мы ни занимались), хотя вслух это, конечно, никогда не произносилось.
Размолвка отца и Кэролайн меня опечалила, но не менять же из-за нее налаженный ход жизни. Так что на следующий вторник после подписания документов, когда пришла моя очередь звать папу на ужин, я приготовила все как обычно: свиные отбивные в томате, жареную картошку, салат и два или три вида маринованных закусок. Приличный кусок пирога с бататом остался с выходных.
У нас папа ужинал по вторникам, у Роуз – по пятницам, однако даже эти редкие визиты он старался поскорее свернуть. Приходил ровно в пять и сразу садился за стол. Поев, выпивал чашку кофе и тут же отправлялся домой. Пару раз в год нам удавалось уговорить его ненадолго остаться, чтобы вместе посмотреть телевизор. И если нужная программа начиналась не сразу, то он ходил из угла в угол, не находя себе места.
Отец никогда не бывал в квартире Кэролайн в Де-Мойне, никогда никуда не ездил без необходимости, кроме сезонной ярмарки, и терпеть не мог гостиниц. Рестораны он тоже не любил. В городское кафе заезжал пару раз, да и то, чтобы пообедать, а не посидеть и поболтать. Против пикников и вечеринок с жареным поросенком он не возражал (если их устраивали другие), но вот ужинать предпочитал дома за кухонным столом, слушая радио. Тай утверждал, что на самом деле папа не такой уж замкнутый и независимый, как кажется, но, подозреваю, опирался он не на реальные факты (потому что их не было), а судил об отце, сравнивая его с другими. Любые попытки нарушить привычный уклад папа принимал в штыки: реши я приготовить курицу вместо свинины, подать кекс вместо пирога и не поставить на стол маринады, на меня бы немедленно обрушилось его недовольство.
Роуз утверждала, что виновата мама: мол, потакала его вкусам. Впрочем, как все было на самом деле, мы не помним и теперь уже не узнаем. В моих воспоминаниях образ отца полностью заслонил собой все прочие лица и обстоятельства, однако я ничего о нем не помню из того времени, когда еще жива была мама.
За ужином Тай только и говорил, что про разведение свиней. Он уже позвонил в компанию по производству свинарников в Канзасе, и те выслали по почте каталоги.
Отец положил себе маринованных огурцов.
– Там щелевые полы с системой автоматической промывки, даже один человек легко справится с уборкой, – расписывал Тай.
Отец не проронил ни слова.
– Тысячу свиней откормим влегкую. Марв Карсон сказал, что теперь на свинине можно отлично заработать, не то что в восьмидесятых.
Отец продолжал молча жевать мясо.
– Роуз хочет постирать занавески со второго этажа, – вставила я. – Она говорит, что их уже два года не стирали, я не помню точно.
Отец терпеть не мог, когда нарушался привычный порядок в его доме. Я добавила: