Даже погрузившись на пароходы, мы не могли стряхнуть с себя чувства скованности и страха. Человек не верил человеку. Это походило на массовый психоз… — Иван Васильевич, взволнованный своим же рассказом, крутил папиросу за папиросой, закуривал, обжигая пальцы, тут же отбрасывал ее в сторону и принимался за новую. Саня и Гриша молчали, подавленнее всем услышанным.
Во взбудораженном страшными новостями поселке до самого рассвета никто не сомкнул глаз. А на утренней зорьке восставшими партизанами был снят с «Амгунца» всесильный диктатор Яков Тряпицын и его гражданская жена — начальник штаба — Нина Лебедева.
17
Раздеваясь на берегу Амура, Вениамин вглядывался в маньчжурский берег. Он теперь купался каждый день, ни на минуту не забывая о том, как всего неделю назад ясным днем с противоположного берега реки были обстреляны дети. Троих ребятишек убили наповал. Двоим удалось спастись. Они даже не были ранены, потому что, упав на песок, притворились мертвыми и лежали так до наступления темноты.
Выпущенная ко дню похорон листовка со стихами политехника Шурки Рудых гневно клеймила засевших в Сахаляне белогвардейцев. Если бы еще можно было назвать их имена! Вениамин повторил вслух заключительные строки реквиема:
…Смеясь беспечно, ребенок не знал,
Что каждый прибрежный цветок
Глазами смерти смотрит в глаза
И пулей метит в висок…
Он потрогал воду узкой босой ступней. Вода у берега была теплая, густо насыщенная крохотными, вертлявыми, как серебряные веретенца, мальками. Галька под тонкой пеленой воды казалась россыпью гигантских самоцветов. Врезавшись с разбега в отливающую тусклой позолотой воду и подгребая ее редкими взмахами худых и длинных, как у подростка, рук, Вениамин поплыл к середине реки. Смуглое гибкое тело качалось на упругой волне, то обволакиваясь дразнящим теплом, то вздрагивая от идущих из темных глубин ледяных струй.
Течение медленно сносит его в сторону устья Зеи. А маньчжурский берег все ближе и ближе. Пахнувший в лицо ветер доносит горький чад бобового масла. Над окраинными фанзами Сахаляна застыли легкие, пушистые облака.
Вениамин делает крутой разворот. Родной город плывет ему навстречу. Солнце щедро припекает затылок. Солнце бликами дробится в воде. Солнце слепит глаза сверкающими на фасаде гостиницы золотыми буквами, складывающимися в чудесное слово «Россия».
Россия… Россия… Россия! — поет и трепещет сердце. Он возвращается в свою Россию с гордым сознанием преодоленной опасности. Он единственный купающийся в Амуре с тех пор, как были расстреляны те малыши. С тех пор ни один мальчишка и ни одна девчонка не бегают больше на Амур. Задыхаются от жары и пыли, но не идут.
Живущих в восточной части города выручает Зея, водам которой старожилы приписывают целебную силу. Но она протекает далеко от центральных улиц, и вода в Зее родниковая, холодная как лед, и течение стремительное, совсем не то, что спокойный, родной с пеленок Амур. Видно, недаром говаривали в старину: «Близ границы не строй светлицы». Впрочем, отец вспоминает эту пословицу совсем по другому поводу. Все тоскует старик по своим нижне-амурским рыбалкам, а они теперь не то у белых, не то у японцев, что, в сущности, одно и то же.
Пригладив рукой черные влажные волосы, Вениамин торопливо одевался. Эти заплывы в сторону Маньчжурии всегда странно волновали его, но, кажется, никогда еще не будоражили так, как сегодня. Тринадцатый раз за истекшие дни искупался он, и никто не выстрелил ему в лицо, и никто — в этом он еще не совсем уверен — не пошлет ему вдогонку пулю… И никогда еще не было ощущения такого полного, ни с чем не сравнимого счастья.
Стремительно и легко взбежал он на высокий берег, свернул возле кафедрального собора на Большую улицу и зашагал вдоль обсаженного молодыми тополями бульвара. Было начало июля, они цвели, и тополиный пух сугробами лежал на сникшей траве и песчаной дорожке. На бульваре было прохладно и тихо. Пахло свежеиспеченным хлебом, раскуренной на ходу папиросой.
Вениамин переходит дорогу, сворачивает за угол: Перед глазами фасад нелепо-вычурной громады мужской гимназии со слепыми, никогда не видящими солнца окнами и тяжелой дубовой дверью. Загорелая рука уверенно дотрагивается до литой из бронзы дверной ручки и вдруг отдергивается назад, будто ее ударило электрическим током.
Уже не впервые стоит он вот так, уронив руки, перед этой дверью, в смутном ожидании каких-то свершений. Она просто пугала его, много-много лет назад, когда он прибегал сюда маленьким вихрастым гимназистиком в серой, длинной до пят шинели.
Но шло время, и дверь становилась податливее, а он сильнее. И наконец она стала распахиваться перед ним с единого маха. Тогда он просто перестал ее замечать, поглощенный молчаливой и упорной борьбой за первенство в классе. О, многие сразу же сдались, стоило ему включиться в эту увлекательнейшую игру. Позднее других отступил темнокожий, будто вымазанный ореховым маслом, Сашка Рифман. Но до последнего дня и часа их на арене все же было двое: он и Донат Беркутов. Оба они яростно боролись за золотую медаль, и он прямо-таки в последнюю минуту выхватил ее у Доньки из-под самого носа.
В тот знаменательный день он вышел в эту дверь внешне спокойным и так хлопнул ею, что она застонала и затряслась, как от физической боли. Словом, он с нею расквитался и даже не подумал о том, что когда-нибудь войдет в нее снова. Но была еще мартовская ночь разгрома гамовцев, когда здесь вот, мимоходом, они вновь повстречались с Рифманом…
А сегодня ему предстоит перешагнуть этот порог еще раз. Он идет. Он призван. Кто посмеет ему сказать, что он не по праву примет участие в Первой конференции. амурских большевиков? Его могут упрекнуть происхождением. Его могут укорить юностью. Но никто не сможет умалить его заслуг. Он будет равным среди равных, и что бы ему ни сказали, он ответит гордо:
«Я ровесник века и буду шагать с ним в ногу, не забегая вперед и не отставая ни на шаг».
— Сезам, отворись! — Вениамин засмеялся и взялся за дверную ручку. В этот миг чья-то рука опустилась на его плечо: Он вздрогнул и обернулся.
— Как хорошо, что мы встретились, Венька! — радостно воскликнул Алеша, выпуская его плечо и принимаясь шарить в нагрудном кармане потрепанной куртки, — вот хорошо-то… — Он улыбался детски пухлыми, бледными губами, щурясь и вскидывая кверху короткие брови.
— Чего тебе? — неприязненно, сверху вниз, глянул на него Вениамин и поспешил добавить: — Я очень тороплюсь, Лешка! Когда-нибудь в другой раз. Ладно?
— Я тебя не задержу, Гамберг. Мне и самому нужно… Я только хотел отдать вот это… — Алеша все еще шарил в кармане, озабоченный, забавный. Вениамин не смог скрыть своего нетерпения, а в это утро так хотелось быть внимательным и добрым.
— Ладно. Можно и без заявления, — снисходительно уронил он. — Какая у тебя просьба? Я все, что смогу, сделаю.
— У меня не заявление… да где же она завалилась? Наконец-то! — Алеша засиял большими серыми глазами и засмеялся, показав два ряда белых сплошных зубов. — Ну-ка, получай мою находку.
Вениамин принял из рук Алеши небольшой кусочек картона. Глянул на него удивленно, поднес к глазам, быстро перевернул, прочел надпись на обороте и, меняясь в лице, сдавленно спросил:
— Откуда у тебя это, а? — И тут же, не дожидаясь ответа, пустился в сбивчивые пояснения сам: — Ну снимались мальчишками… Это же давно забытое. Я просто не понимаю…
Кусок картона и на самом деле был старой, пожелтевшей от времени фотографией, запечатлевшей черты трех загорелых, одетых в ослепительно белые матроски мальчуганов.
С правого края скалил острые зубы Сашка Рифман, в центре самодовольно ухмылялся Донька. Третий, снятый рядом с ними, был он сам, Вениамин. Об этом свидетельствовала и надпись на обороте карточки. В памяти вдруг отчетливо всплыл весь этот безалаберный и суматошно веселый день на беркутовской заимке, когда, вдоволь накатавшись на необъезженных жеребчиках, хмельные от запаха разогретых солнцем сосен и цветущего багульника, от дикой воли, они тайком хлебнули спиртного и торжественно поклялись в вечной дружбе. А потом заезжий землемер сфотографировал их на фоне самой высокой сопки. Вениамин снова перевернул картон, перечел надпись и сказал как можно беспечнее: