— Дура! — ласково и печально ответил отец. — Не защищать… Кто посмотрит на мою защиту? Долг мой быть с паствой. Не понимаешь ты слова «долг»! Не побегу. Не проси.
— Разорят…
— Ну, и пусть зорят. Бог дал, бог и взял. Не дури, старуха!
— А вдруг с Верочкой что сделают? Надо хоть одну Верочку отправить.
— Почему же в первое свое пребывание красные ничего такого не делали? Почему сейчас сделают? Пораскинь умом: красные — победители, а победители будут думать об устройстве…
— Петя, если белые так безобразничали…
— А почему безобразничали? Потому что знал подлец Колчак, что он — калиф на час!
— Петя, успокой мое сердце! Отправим Веру!
— Она не маленькая, сама скажет, если хочет… Но думаю, что нас не оставит.
Вера, приподнявшись на локте, сказала тихо:
— Папа! Я никогда вам не говорила… Я, папочка, тебя уважаю больше всего на свете!
— Знаю. Спи, глупышка, — растроганно ответил отец.
Вера взяла книгу и ушла в Серебряный колок: она хотела видеть отъезд ключевских беженцев, еще раз увидеть Сергея.
Около полудня, соединившись в один обоз, беженцы выехали из села.
Махал шляпой, прощался с кем-то молодой рослый дьякон. Усы и бороду он снял. Весело глядели его хмельные глаза.
Церковный староста стоял в коробке, придерживаясь за плечо жены, причитал по-бабьи и кланялся на все стороны. Парнишки и девчонки, глядя на отца, ревели в голос. Жена хмуро сидела, безучастная ко всему.
Следом за старостой ехали две старых девы-учительницы, купившие в складчину лошадь. Ни одна не умела запрягать. Не было у них ни денег, ни пожитков… Вера с мимолетной улыбкой вспомнила вчерашний разговор: «Как можно нам оставаться? А вдруг красные будут бесчестить девушек? Лучше смерть, чем позор!»
Дальше шло пять кондратовских подвод. На передней ехали старики, на второй — новая жена Тимофея с ребенком и нянькой, на третьей — приказчик Крутихин. Четвертая подвода шла сама собой. На пятой, на возу, опираясь лбом на сложенные руки, лежал ничком Сергей. Гимназическая фуражка была сбита на затылок.
Сжав руки, Вера глядела на него не то с печалью, не то с облегчением…
«Не простился, не зашел. Это — любовь?.. Это — пренебрежение! Это… но я… я, по-видимому, люблю… хотя и не уважаю… Господи, как пусто стало!»
Она поглядела кругом. Тракт уже опустел. Пыль осела.
Подул верховой ветерок. Торопливо зашелестели осины. Замахал крыльями ветряк на пригорке…
Девушка пошла домой.
Мать бросилась к ней навстречу:
— Папа плох… кровь горлом!.. Фельдшер сказал…
Попадья громко всхлипнула, зажала рот рукой, испуганно похлопала по губам.
В спальне раздался клокочущий кашель.
— Папа мой! Папочка!
Отец, захлебываясь, кашлял, судорожно пытался вздохнуть. Лицо побагровело. Костлявая грудь высоко подымалась. Седые волосы прилипли к потной шее.
Отдышавшись, он сказал:
— Аминь, видно, мила дочь! Отзвонил.
Вера припала к худой руке и заплакала.
— Мать не оставляй! — сказал повелительно умирающий. — Она у нас слабая, бесхребетная… Живи так, чтобы умереть не стыдно было, поняла? Больше и говорить об этом не будем… Только одно еще: в гроб меня не снаряжайте, как на гулянку… попроще оденьте… Крест медный… евангелье с медной доской.
Пришел седой краснолицый фельдшер, прослушал больного, сделал приятное лицо, сказал фальшивым голосом:
— Ну вот, и получше стало!
— Да не врите вы, — оборвал отец Петр, — знаю, не маленький.
Фельдшер ушел, оставив бутылочку микстуры.
— Ипекакуанка, она хоть помогает мокроте отделяться, — сказал он Вере. — А больному все же приятнее, когда лекарство подают.
Наступил вечер. Отец не велел закрывать окна и зажигать огонь. Подул ветер. В комнате посвежело.
Больной задремал. В комнате стало совсем темно. Слышно было, как Настя ставила самовар, пила чай, возилась тихо на кухне. Потом она легла и скоро запохрапывала с веселым носовым присвистом. Утомленная мать тоже заснула, не раздеваясь.
— Ты здесь, мила дочь?
— Здесь, папочка! Вот я…
Девушка положила голову на подушку рядом с его головой.
— Ты мою жизнь знаешь, Вера. Сам хлебнул горя… оттого и ненавидел мироедов… а крестьянское сословие любил. Крестьянская жизнь тяжелая, горькая… Крестьянин, мила дочь, мученик! И нет ему облегчения, исхода нету…
Он попросил пить.
— Пожил бы, посмотрел бы, как большевики придут править… Интересно мне… До сих пор люди свое святое… как это?., слово-то? испохабили. Что вышло из учения Христа? Его именем народ мучили!.. А наш брат?.. За кого хочешь иди замуж, только не за поповича и не за кулацкое отродье. Есть ли хоть одна чистая душа среди долгогривых дураков?
— Есть! — с ударением сказала Вера.
— Это ты про меня… а я не был пастырем добрым. Подлость сделал — струсил… не обличил Катовых… побоялся… прикрылся «тайной исповеди»… Сколько раз каялся, что принял сан!
В тоске он тяжело ворочался на постели. С ужасом Вера заметила, что дыхание у него стало отрывистое и затрудненное.
— Кротости, всепрощения во мне не было, — снова раздалось из темноты. И с каким-то вызовом, высоким надтреснутым голосом отец продолжал:
— Да и нужно ли это всепрощение?.. Не нужно оно!
Вера видела его смятение.
— Папа, есть бог? — тихо спросила она, желая заглянуть в самую глубь родной мятежной души.
— Есть! — строго ответил отец. — Всю жизнь верил и умру с верой. Веру мою ты не отымешь!
Он замолчал… забыл о том, что не один. С безысходной тоской, с мучительным призывом вытянул шею и поднял глаза к низкому сумрачному потолку. Белая рука мелькнула в воздухе, творя крест.
Прошептал из глубины души:
— Верую, господи!
И еще тише, еще мучительнее:
— Помоги моему неверию!
И вдруг пришел в исступление: стал кашлять, плеваться, грозил в пространство иссохшим кулаком:
— Зря жил!.. Ушла жизнь!.. Псу под хвост!.. Псу под хвост…
Жена, ничего не понимая спросонья, кинулась к нему, уронила стул:
— Худо тебе? Вера… фельдшера… Петенька… исповедаться?
— Исповедался уж… отстань… — устало распустившись весь на ее руках, сказал отец Петр и отвернулся к стене.
XVII
Из ворот тюрьмы вышла партия арестованных.
При первом взгляде могло показаться, что собрали сюда нищих, дряхлых стариков и старух со всего города. У одних — костлявые, у других — неестественно раздутые лица были одинаково по-тюремному бледны, глаза — тусклы. Никто не держался прямо. Почти все носили следы истязаний. Одежда была в лохмотьях, одинаково грязная.
Конвоиры прикладами «выравняли» ряды, и колонна поползла по Сибирскому тракту.
Первой справа в последнем ряду шла иссохшая седая женщина. Длинные волосы перевязаны были у затылка тесемкой. Шла она в порванном черном платье, свободном, как балахон, в башмаках на босу ногу. Левая рука висела на грязной повязке. После недавнего перелома рука срослась неправильно — пальцы, прижатые к ладони, не разгибались.
Так выглядела после трех месяцев тюрьмы Мария Чекарева.
В конце марта Перевальская подпольная организация провалилась, ее предал провокатор. Мария в это время уезжала и только после возвращения узнала о провале. Схватили Якова, который был послан в Перевал Андреем (Свердловым) и несколько месяцев руководил всей работой. Арестовали старую большевичку Оттоновну, весь комитет. Пятерки на предприятиях уцелели только потому, что провокатор не успел вынюхать их, — надеялся, что под пытками члены комитета расскажут все. Он просчитался.
Мария легко восстановила связи с заводами, — ведь она лично знала старых подпольщиков. Провели собрание, выбрали временный комитет. Комитет счел святым долгом прежде всего организовать побег товарищей: медлить с этим было нельзя, им угрожал расстрел.
Связь с заключенными установили через сестру одного из уголовников, который убил солдата, обесчестившего его жену. Сестра передавала записки и поручения брату, а тот — в камеру политических. Она должна была немедленно известить Марию, как только будет вынесен приговор. По дороге к месту казни (тогда казнили всех за кладбищем, в лесу) можно будет напасть и отбить осужденных.