— Ошибка не в этом, Георгий… ошибка была допущена десять лет назад.
— Ошибка не моя, — раздраженно ответил Охлопков, — это все ее филантропические затеи.
Коридор сделал поворот, и Ирина увидела тонкую фигуру Вадима. Юноша расхаживал неуверенной, вихляющей походкой; время от времени он длинными, худыми пальцами, как граблями, проводил по волосам, откидывая их назад.
— Ну как? — спросила Ирина.
Ей показалось, что под стеклами очков блеснули слезы.
— Невыносимо, — ответил юноша, — за его «благодеяния» мы, видите ли, его «опозорили», — он кивнул в сторону кабинета. — На нем теперь «пятно»!.. Как будто мало на его совести настоящих пятен… как будто близость с благородным человеком, с героем пятнает…
— Гутя как?
— Что Гутя? Гутя невменяема, вот увидите.
Вадим махнул рукой и прошел дальше.
Подойдя к комнате Августы, Ира услышала прерывистое всхлипывание и голос отца:
— Будьте молодцом — выпейте брому…
Доктор Албычев всегда говорил с пациентами бодрым и уверенным голосом.
Ирина открыла дверь.
Ее поразил вид Августы, сидящей в глубоком кресле: всклокоченные волосы, странное, без очков, застывшее в злобной гримасе лицо, изодранное платье. Августа не плакала, — это Люсины всхлипы слышала Ирина. Люся стояла перед нею на коленях, тетка склонилась над креслом, упрашивая:
— Гутя, выпей лекарство!
— Ах, давайте выпью хоть что, хоть лекарство, хоть яд, — вдруг заговорила Августа истерически вздрагивающим голосом, — только уйдите все, не мучьте, оставьте меня.
В это время блуждающий взгляд Августы упал на Ирину, и она порывисто протянула к ней руки. Хлынули обильные слезы. Прижавшись к Ире, Августа жалобно стала просить:
— Ты останешься со мной? Останешься? Пусть все уйдут… Ты любила его, ты поймешь…
Все тихо вышли из комнаты. Ира помогла Августе раздеться, расчесала волосы, заплела косу, раскрыла постель.
— Нет, нет, переложи подушку на ту сторону, — слабым голосом просила Августа, — а то мне не видно будет…
— Что, Гутя?
Августа указала в передний угол, где висела не то картина, не то икона — «Моление о чаше».
— Правда, похож?
Действительно, лицо Иисуса, стоящего в молитвенной позе, чистыми чертами напоминало Ленино лицо.
— Не то выражение, — сказала Ирина, — по-моему, нельзя сравнивать.
— Можно! — свистящим шепотом ответила Августа, и снова судорога пробежала по ней. — Ничего ты не знаешь! Чаша могла пройти мимо.
— Гутя, перестань, — строго сказала Ирина. — Ты вне себя. Ложись в постель, или я уйду.
Августа со стоном легла.
— Я измучилась, Ира, милая, я не могу больше, ты пойми! Вот он мёр… его уже нет, а любовь и ненависть жгут, жгут, жгут…
— Не клевещи на себя, — сказала Ирина, — какая ненависть!
— Люблю и ненавижу! — повторила Августа, садясь в постели. — Он предпочел мне что? «Народное благо»! Дела человечества ли, народа ли — провались они! провались! провались! — стояли между нами. Он должен был выбрать меня и жизнь!
— Не в его власти было выбрать жизнь, — мягко сказала Ирина.
— Ничего ты не понимаешь!
Августа зажмурилась и откинулась на подушку.
Прошло с полчаса. Ирина, думая, что она заснула, хотела уже тихо выйти из комнаты, как вдруг Августа раскрыла глаза и вперила их в картину «Моление о чаше». Медленно поднялась с постели и, хватаясь за мебель, побрела в передний угол, упала на колени.
— Холодный мой! — нежным стонущим голосом проговорила она и протянула руки к картине. Вся трясясь, рыдая, царапая пальцами воздух, Августа молила: — Ну, улыбнись! Дай знак, что простил! Дай знак! Дай знак! Дай знак!
И вдруг дикий рев раскатился по всему дому, поднял всех на ноги.
— Он смее-е-тся! — закричала Августа и покатилась на пол в буйном припадке.
Утром ее увезли в психиатрическую лечебницу, за город.
XI
Весна, лето и осень тысяча девятьсот восьмого года прошли в напряженных, нервных хлопотах, пока дело, которому отдался целиком Охлопков, не пришло наконец к желанному завершению.
Дело это заключалось в следующем.
Месяц за месяцем все последние годы Охлопков наблюдал, как хиреют и чахнут заводы горного округа, которым он управлял. Даже самый крупный — Верхний — и тот большую часть года стоял на консервации… Что же говорить об остальных восьми маленьких предприятиях, от которых так и веяло глубокой стариной?
Правда, нельзя было пожаловаться на продукцию этих заводов. Продукция была первосортная, так как мастера из рода в род передавали свои производственные секреты… Беда была в том, что продукции этой выдавали мало и стоила она дорого. Заводы стояли в глуши, чугун и железо вывозили гужом или на речных барках — это удорожало стоимость металла.
Охлопков отлично понимал, что теперь, когда Уралу приходится конкурировать с молодыми, сильными, быстро растущими заводами Юга, старые заводики не могут дать прибыли.
Смелая мысль пришла ему в голову.
Весной Охлопков выехал в Петербург и предложил свой проект правлению акционерного общества, членом которого был и он сам.
Охлопков хотел, чтобы акционерное общество скупило у маломощных владельцев убыточные заводы. Когда сделка состоится, можно будет все силы и средства бросить на Верхний завод. Он издавна славится своим железом и стоит возле крупной узловой станции. Если по-настоящему заняться Верхним заводом, он будет давать колоссальную прибыль. Сюда можно будет передать лучшую часть оборудования с малых заводов и перевести лучших мастеров.
Правление уполномочило одного из своих членов съездить на Урал, осмотреть все на месте. С ним выехали и консультанты — несколько видных специалистов.
Верхний завод произвел на эту комиссию самое выгодное впечатление. Неудивительно: это было одно из самых крупных старинных железоделательных предприятий Урала.
Проходя с комиссией по заводу, Охлопков убеждал:
— Домну — долой! Вот вы видели сами это допотопное водяное колесо… С таким дутьем ход ее не ускоришь.
— А если паровую воздуходувку?
— Поверьте, ни к чему нам домна!.. Невыгодная статья… Механическую фабрику сократим… пусть работает только для нужд завода…
И Охлопков принимался — в который уж раз! — доказывать, что все внимание надо отдать прокату, расширить его производство. «Ведь именно прокатом славен этот завод! Увеличим выпуск продукции и будем вне конкуренции!»
Вскоре правление акционерного общества начало переговоры с владельцами. Охлопков все время был в курсе этих переговоров, подсказывал нужные шаги. Заводы удалось купить, в сущности, за бесценок.
Летом часть малых предприятий закрылась — оборудование перевезли в Перевал. К тем предприятиям, которые уцелели при этой пертурбации, провели железнодорожные ветки. Началась кутерьма и на Верхнем заводе.
Управителем поставили инженера Зборовского. Начались увольнения служилой братии. Взяли нового казначея, счетоводов, канцеляристов, некоторых начальников цехов.
Встала домна. Сократилось производство механической фабрики. Рядом со старым листопрокатным цехом начали строить новый.
В поселке появились новые люди — мастера с закрытых заводов. Они строили себе дома или перевозили свои с прежнего места.
Однажды, в конце осени, Охлопков и Зборовский зашли в длинный мрачный корпус листопрокатного цеха. Они рассуждали о том, как при минимальных затратах переоборудовать цех. Решено было заменить паровыми машинами турбины прокатных станов и гидравлические молоты.
Вдруг Охлопков замолчал, поморщился и указал глазами на рабочего, который, достав клещами из печи разогретую сутунку, покатил ее на двухколесной вилке к стану.
— Придется ставить кран… Это в конечном счете оправдается.
Он замолчал, глядя на привычную картину напряженного труда.
В цехе было более жарко, чем в самой горячей бане. Опаляющим дыханием дышали нагревательные печи, нестерпимый жар испускали раскаленные листы, выходящие из-под валков стана. Даже в отдалении было трудно дышать и хотелось закрыть глаза или отвернуться от слепящего огня… А рабочие быстрыми движениями, которые казались постороннему наблюдателю легкими, перебрасывали раскаленные листы, направляя их между валками. Листы эти, прозрачнокрасные, дышащие, проходя между валками, делались все тоньше и тоньше, все темнее и темнее. Угольная горячая пыль реяла в воздухе.