— Григорий не пришел с уроков? — спросил отец Петр. — Холодно как у вас!
— И холодно, и не прибрано, — жалобно сказала нянька, — ничего я не успеваю… а теперь и совсем руки опустились… горе-то… горе-то у нас какое!
Она заплакала, закрыв лицо передником.
— Нашего Леню смертной казнью казнили, — сказала маленькая Таля.
Попадья охнула. Девочка оцепенела.
— Вот он, родной наш, смотрит на нас своими глазоньками, — запричитала нянька, простирая дрожащие руки к портрету, увеличенному, очевидно, с кабинетного формата. Как сквозь туман глядели задумчивые глаза. Это неясное изображение в холодной высокой комнате дышало грустью. — Слышишь ли ты меня, Ленечка? Закрылись твои ясные глазоньки… не взглянут душевно на стару няньку… Ох, да как же это горе размыкати, горячи слезы расчерпати…
— Ну, полно, няня, полно, — добрым голосом заговорил отец Петр, — давай-ко сдержись, не расстраивай Талю, смотри-ко, у нее глазенки-то слезами наливаются… Григорий когда придет?
— В три часа он приходит, — всхлипывая, ответила нянька.
— Так я успею у владыки побывать!
— А чайку-то, батюшко?
— После.
И отец Петр, надев шелковую рясу, направился к архиерею.
Пришел он около трех часов — возбужденный, «боевой», как говорила со вздохом матушка, когда видела его в таком состоянии. Но расспросить не удалось, так как тут же и Григорий Кузьмич явился из гимназии.
Нельзя сказать, что Григорий Кузьмич похудел, — мундир все так же вздергивался на его полном животе. Но, высокий и полный, он казался больным. Щеки пожелтели. Мелкие морщины высыпали по всему широкому добродушному лицу. Бледной улыбкой он приветствовал гостей, рассеянно погладил племянницу по волосам. Сел расслабленно в кресло, привычным движением прижал к груди Талю и спросил:
— Слышали о нашей беде?
Попадья заплакала.
Неспешно и обстоятельно стал рассказывать Григорий Кузьмич о хлопотах, передачах, встречах с адвокатом…
— Как его, такую светлую голову, крамольники обдурили? — с сердитым сочувствием произнес отец Петр.
— Никто его не «обдурил», — сдержанно ответил брат. — Нянюшка, скоро обед? Заморила ты тут без меня гостей!
— Расскажи о своих делах, Петр, — попросил Григорий Кузьмич вялым, расслабленным голосом. — Зачем тебя вызывали?
— По кляузе, — задорно ответил отец Петр, и глаза его опять заблестели, как у молодого. Расхаживая по комнате, стал рассказывать.
Настоятелем Входо-Иерусалимской церкви служит священник Мироносицкий, — не по шерстке кличка. Вреднейший! Отношения между Албычевым и Мироносицким все ухудшаются и ухудшаются. Отец Петр режет всем правду-матку в глаза, восстановил против себя именитых прихожан. Мироносицкий жалуется, что «это не пастырь, а бурлак, ломовой извозчик!». Не так давно Мироносицкий пытался «подсидеть» отца Петра. Написал ему записку, что уезжает и просит в праздник покрова отслужить раннюю обедню. Отец Петр отслужил. Заблаговестили к поздней, стал собираться народ («главным образом присудари, которые поздно встают!»), а служить некому!.. Кинулись к Мироносицкому — уехал! Кинулись к отцу Петру — он уже служил, потреблял дары, а канонические правила воспрещают служить вторую литургию.
Так и не состоялась праздничная поздняя обедня. Прихожане пожаловались благочинному.
Теперь — новое дело. Управитель завода хочет выдать свою племянницу за племянника жены. Мироносицкий приказал отцу Петру обвенчать. Тот без разрешения архиерея не соглашается. Управитель съездил к преосвященному, и тот сказал: «Пусть венчает, бог благословит». Отец Петр требует письменного разрешения. Но вместо этого разрешения получил вызов.
— Ну, как же тебя принял владыка?
Невысокий коренастый отец Петр остановился в боевой позе перед братом. В заостренной бороде мелькали седые спиральки. Резкие морщины бороздили румяное лицо. На орлином носу сверкали грозно очки.
— Принял вначале по-хорошему. Поговорили о том, о сем… «Венчайте, бог благословит!» — «Благоволите, ваше преосвященство, дать письменное указание!» Вижу — хмурится. «Моего слова для вас недостаточно?» — «Нет, ваше преосвященство! Ваше слово к делу не пришьешь!» Он разозлился, бороденкой затряс, затопал…
— А ты что?
— А я встал перед ним таким образом, — отец Петр заложил руки за спину, отставил ногу и склонил голову, иронически поглядывая на брата, — встал так и говорю: «Вот, слава богу! Люди говорят, что у вашего преосвященства ножки болят, а они вон как оттопывают!»
Попадья взялась за сердце:
— Батюшко, доведешь ты себя до Кыртамки! Разве можно?
— Он как порскнет из комнаты! — с озорным блеском в глазах продолжал отец Петр. — Вот его нет, вот его нет… А я не ухожу! Разглядываю картины, жду. Келейник выставит свою смазливую-рожу из двери, поглядит на меня с испугом, как на чумного, и опять спрячется. Тишина! Наконец выходит преосвященный тихими стопами, благочинно, как полагается, выносит письменное разрешение. Благословил меня, и все. Но злобу в своем ангельском сердце затаил! Загонит куда- нибудь в глушь «для пользы службы».
— Вот видишь, Петр, — начал Григорий Кузьмич, — я давно говорю тебе. Всю жизнь ты кочуешь с места на место, хочешь плетью обух перешибить.
Попадья горько вздохнула.
— Врешь! Есть правда на земле! — запальчиво крикнул отец Петр. — Никто не заставит меня кривить совестью! Не будет этого. Я — за справедливость!
Все замолчали. Окно кабинета застлало снегом, — начиналась метель.
Григорий Кузьмич в тяжелом раздумье произнес:
— Наверно, и мой мученик думал, что за справедливость идет.
Он взял в руки карточку сына и заговорил медленно, тихо:
— Много передумано за это время. Ну вот, ты борешься… ну, победишь Мироносицкого… пристыдишь архиерея… Тебе будет приятно, а в общем, останется все, как было… вся неправда и грязь и все… Ты, Петя, борешься против отдельных фактов, против частностей… Леня брал шире… благороднее…
— Григорий! Не греши! Опомнись! Горе помрачило у тебя рассудок. За Алексея молиться надо: он не только тело, но душу свою погубил.
Григорий Кузьмич светло и грустно улыбнулся:
— Вот и выходит, что молодежь щедрее нас: тела мы не щадим, а душу приберечь хочется… чистенькой… Зря ли погиб Леня или не зря? — вот что мучит и убивает.
— Опомнись, Григорий!
— Я-то не борец… Я иначе думаю… Но и его понимаю…
Дряблое лицо его сморщилось. Он поднял очки на лоб и уткнулся в носовой платок.
Быстрыми шагами вошла Ирина, крепко обняла Григория Кузьмича.
— Милый, милый дядя…
Оторвавшись, она смахнула слезы и сказала:
— Вот вам и Илья Михайлович. Поговорите с ним, а мы выйдем… Хорошо, дядя Петя?
Тетку и детей Ирина увела в детскую.
— Вот, Илюша, не стало нашего Лени…
Григорий Кузьмич опустил голову, зажал коленями руки, сложенные ладонью в ладонь… этот жест издавна помнил Илья.
— Что вам сказать, Григорий Кузьмич, — тихо начал Илья, — только одно: горе это — наше общее.
— Как это вышло, что я просмотрел? Видел: веселый, добрый… а чем жил он — не знал… Когда это началось? Как? Вот сидишь, перебираешь в памяти и понять не можешь… Последний раз он был на каникулах, — собачонка наша прибежала домой в крови, Леня ей лапу промыл, перевязал. Ведь до чего добр был… чуткий, совестливый… справедливый… Как это все увязать с его… с его тайной жизнью?
— Все это прекрасно увязывается, — сказал тихо и проникновенно Илья. — Именно такой человек и идет служить народу.
— Не знаю, не знаю… Совсем я запутался в своих мыслях, Илюша, помогите мне! — продолжал Григорий Кузьмич вялым, невыразительным голосом. — Я всегда был рад, что Леня дружит с вами. Вы и мальчуганами были оба… хорошие мальчики, чистые. Илюша! — Григорий Кузьмич всхлипнул. — Как, Илюша, привыкнуть к мысли: виселица!.. Страшно!.. Несчастный мой мальчик… позорная смерть.
И Григорий Кузьмич горько заплакал.
— Больно, тяжко, — сказал Илья, подавшись вперед и почти касаясь опущенной головы старика, — но я бы на вашем месте, Григорий Кузьмич, гордился сыном! Подумайте спокойно… Вы знаете молодое поколение интеллигенции лучше, чем кто-либо… Каково оно в массе своей? У буржуазной молодежи нет идеалов! Незрелость мысли, слабость убеждений, скепсис… Жалкое племя! А у вас орленок вырос! Он шел к высокой цели… Леня жил полной жизнью! Радостно жил!