Вернемся к хронике Виноградова-Мамонта, она позволяет увидеть ту жизнь непосредственно.
Многие были уверены, что до зимы вернутся в Москву. Виноградову-Мамонту очень повезло – его взяли директором в местный музей. В те дни, когда пароход с Цветаевой и Муром приближался к берегам Чистополя, этот странный человек писал в дневнике:
10 августа в Парке культуры писатели провели первый вечер встречи эвакуированных с местными жителями, прошел концерт с выступлением разных знаменитостей. Были Асеев, Исаковский, Тренев, мать и сестры Маяковского.
Виноградов-Мамонт вел вечер, а после него повздорил с А. Степановой; он едко пишет о своих впечатлениях от выступлений коллег. “Поэты произвели на меня, как обычно, мелкое впечатление – и мелкими дарованиями, и невежеством. Это поденщина, а не художники. Асеев – выше других. Но нет взлета вдохновения. Он – раб Маяковского, благоговейно служащий своему господину!”[26]
К середине августа жить в Чистополе уже было практически негде, все было занято. Однако поразительнее всего то, что, когда на город будет наплыв октябрьских беженцев, им каким-то образом найдут место в переполненном Чистополе.
Галина Алперс, жена театрального критика Бориса Алперса, плывшая на том же пароходе, что и Цветаева, писала, что их с матерью на берег выпускать не хотели, но она сказала, что в Чистополе находится ее сестра (так называла она свою подругу) Елену Санникову и они будут жить у нее.
На пристани всех встречал поэт и переводчик Сергей Обрадович. Было это 17 августа.
Берте Горелик удалось выйти в Чистополе.
В городе на пристань пришел поэт Обрадович и сказал, что на берег выходят только теща Всеволода Иванова и жены членов Союза писателей.
Я заплакала, ведь я приехала за ребенком. Но все-таки подошла к нему.
– Я на берег выхожу, вероятно, не запрещенный мне берег, я приехала за сыном и дальше никуда не поеду.
Там была моя приятельница, она с мужем уехала раньше. Много писателей стояло. Асеев, писатели с женами. Моя подруга кинулась ко мне, а я говорю:
– Я приехала за Игорьком.
Но мне сказали, что все дети в Берсуте.
– А что это такое? – спросила я.
– Это дачное место.
Она мне объяснила, что здесь живет председатель горсовета, молодая чудесная женщина. Надо к ней зайти. В это время Елизавета Эмильевна, жена Бределя, кинулась ко мне.
– Я хочу с вами, где вы будете жить?
Я снова ей говорю, что приехала взять сына. Но она уже ко мне привязалась. Тогда я ей сказала, что иду к председательнице.
Зашла, у меня уже полные глаза слез, настроение кошмарное. А она запирает дверь. Я ее спрашиваю: зачем дверь запираете? Она мне отвечает, что у нее забрали последнего врача. В городе – ни одного. Я ей говорю, что все напрасно, я приехала не жить здесь, а забрать своего ребенка.
Она посмотрела на меня, улыбнулась и говорит:
– Ну, тогда я открою глаза. Сколько лет вашему ребенку?
– Четыре года.
– В Москву без пропусков не пускают, а вы ехали 12 дней.
Я ни газет, ничего не видела.
– Матерей, – говорит она, – имеющих детей до семи лет, на фронт не берут, а только используют в тылу, и поэтому вы уехать не можете. Вы мне нужны здесь. Больница без врачей, поликлиника без врачей, самострелы без врачей. В общем, кошмар. Я вас устрою. Не волнуйтесь. Я поняла, что положение серьезное.
Тогда я вспомнила, что Бределына просила меня за себя, и сказала:
– Вот эта женщина, я ее даже толком не знаю, я с ней познакомилась на пароходе, мне известны передачи ее мужа Вилли Бределя – антифашиста, а лично я ее не знаю.
– Я вас устрою к одной женщине, – сказала начальница, – она получила похоронку, у нее трое детей.
– Но я не знаю, как я могу здесь остаться, ведь меня военкомат отпустил только на две недели, я же военнообязанная, а здесь госпиталей нет.
– Завтра пойдите в военкомат, встаньте на учет, военкоматы есть везде. Вам паек дадут, – объясняет мне она.
– Мне не до пайка, ребенка надо увидеть.
Начальница при мне позвонила какой-то женщине.
– Ее надо устроить к Нюре, еще с одной женщиной. У нее ничего нет.
Я с чемоданчиком, сама в носочках, в костюме. Ни вещей, ничего, ни белья, ни теплого пальто. Поехала на две недели за ребенком. Думала, возьму и вернусь. Ну, в общем, я там застряла.
Я работала. Первый больной ко мне поступил – ему лошадь копытом размозжила лицо. Это было месиво.
На следующий день утром в шесть часов утра помчалась на пристань. В девять зашла во двор, столы с грязной посудой, жара, летают синие мухи, и вдруг из дома выбегает женщина с криком:
– Как вы сюда попали! Инфекцию, заразу принесли.
Я ей спокойно отвечаю:
– Зараза на ваших столах. Посмотрите. Ведь мухи у вас, грязная посуда. Вы на меня не кричите, я врач, я приехала сюда за ребенком.
– Дети еще спят! – кричит она. – Они еще не завтракали. Я сама была как помешанная, хотя и молодая, энергичная, но попала куда-то между войной и ребенком. Мне вывели моего ребенка. Жара была страшная. Он стоял передо мной в пижаме. Из всех вещей у него один костюмчик летний остался. Все разворовали. По его стриженой головке ползали вши. Когда его вывели, он неуверенно меня спросил:
– Мамочка? – Он меня не узнал.
– Сынок, дорогой, – заплакала я.
Он мне говорит:
– Мамочка, ты не уедешь?! Ты меня не оставишь? Ты меня заберешь?
– Да, я тебя заберу.
В течение всего дня, пока я его вечером не уложила, он держал меня за руку.
Я начала работать с первого же дня. Утром обход, больница, потом прием в поликлинике, так как врачей нет. Потом – комиссия по трудфронту, я говорила, что надо было всех писательских жен освобождать, так как они были ни к чему не пригодны, не привыкли без домработниц одеваться, не знали, как вымыться; грязные, неприспособленные. Жили сначала в школе, а вода была на улице. Ходили по чистопольской грязи в туфлях на высоких каблуках. В комиссии фельдшер сказал:
– Вы уже всех подряд освобождаете.
Я отвечаю:
– Да, они ничего не могут с маникюром в полях. Если послать их на трудфронт, то они там заболеют и умрут. Они просто не понимали, куда приехали.
А работать приходилось день и ночь. Самострелы. Острые заболевания, трудфронт, больница. Но потом, через очень короткое время, приехала жена Исаковского, она была терапевт, и сразу стала помогать.
Жили мы у простой женщины Нюры, которая приняла меня и Бредель. Как-то она сказала про Бределыну:
– Она жидовка.
– Да это я жидовка, Нюр, а не она.
– Нет, ты работяга, – говорит она…
Тот человек, которому я зашила лицо, принес мне поросенка. Он ввалился с ним прямо в кабинет, я кричала ужасно:
– Вы с ума сошли! Поросенок! Негигиенично.
И выгнала его.
Пришла вечером домой, Нюра говорит мне:
– Вот поросеночка принесли! Это хабар. Ты работаешь как вол.
Меня военкомат снабжал, и я кормила ее семью, детей. Одной восемь, другим десять и двенадцать. Замечательные девочки, работящие, я приносила еду и все, что мне давали.
Сына забирала к себе, кормила. А Бределына брала мальчика, но никогда его не кормила. Она ела, а он смотрел ей в рот:
– Иди, руки мой.
Он моет руки.
А она ему:
– Грязно, поди мой еще.
И все. И не кормит.
Я говорю:
– Почему вы его не кормите, он же бледный, худой. В интернате же воруют, детям мало что достается.
Она мне отвечает:
– Вы русские, у вас всегда беспорядок, а у нас, немцев, – дисциплина. Он пусть там ест, а дома ему не положено.
Я говорю мальчику шепотом:
– Ты приходи, когда мама стоит в очереди за газетами.
Она больше ничего делать не умела, вязала и газеты читала. Первое время я за ней ухаживала, она говорила, что она больна. Ей было сорок лет, и я думала, что она уже старая. Кормила, чтоб ее поддерживать. А потом поняла, что не надо, с какой стати.
Я ей как-то сказала:
– Если антифашисты такие, то какие же фашисты!