– Когда они такие, главное, их не уморить. Им достаточно просто соли.
Я положила дольку в рот.
– Ух ты! – вырвалось у меня.
Я была потрясена. Мне и в голову не приходило относиться к помидорам серьезно, Все, с какими я раньше сталкивались, были беловатыми внутри, и почти каменными. Но этот был таким ароматным, таким терпким, что мне захотелось назвать его вкус «победительным». В тот день я узнала, что одни помидоры на вкус как вода, а другие – как летняя молния.
– А что такое «наследственные»? – спросила я у Симоны, пристроившись сразу за ней в очереди на «семейном обеде». В одной руке у нее было две белые тарелки, и при виде второй я испытала дрожь предвкушения. Я отметила, что она кладет себе: щедрую порцию зеленого салата и мисочку vichyssoise[6].
– Восхитительно, да? Они всегда сезонные. «Наследственными» называют некоммерческие, то есть редкие или уникальные местные сорта овощей, какими их выращивали когда-то фермеры. Когда-то у нас все помидоры были такие. До пестицидов, до консервантов, супермаркетов и коммерческого ада ГМО, в котором мы живем. В различных местностях возникли свои специфические сорта и их варианты – на основе одного эволюционного принципа: они были лучше на вкус. Суть – не в длительном сроке хранения или безупречной форме. Все наши овощи когда-то были биологически разными, полными нюансов своего вида. Они отражали конкретные время и местность, где их вырастили, имели свой терруар[7].
На вторую тарелку она положила самую большую, какую нашла, свиную отбивную на кости, ложку рисового салата и ломоть картофельного гратена.
– Теперь у нас все на вкус как ничто, – закончила она.
В моем сознании они практически сливались. Не в том дело, что они всегда были вместе. Их связывало что-то неочевидное, но глубинное, и если я видела одного, мой взгляд начинал скользить в поисках другого. Найти Симону было нетрудно: она была вездесущей, всегда помогала или давала указания, у нее словно бы имелась какая-то система, согласно которой она поровну распределяла свое внимание между официантами. А вот отследить его перемещения и их ритм было труднее.
Если они находились в ресторане вместе, они углом глаза следили друг за другом, а я – за ними, пытаясь понять, что же я вижу. А ведь они были не единственными интересными людьми в ресторане. Но если остальные все мы были континентом, то они островом – далеким, недостижимым.
– Пошел!
Глаза у меня распахнулись, но я сегодня бариста, и кухня далеко-далеко. Говард смотрел на меня от терминала. Он ждал, когда я приготовлю ему эспрессо-макиато, но я задумалась. Первые два эспрессо пришлось вылить.
– Я даже во сне слышу, как Шеф кричит «Пошел!» – сказала я, взбивая теплое молоко. Оно было глянцевым, как свежая краска. – Наверное, подсознательно себя наказываю.
– Танатос – тяга к смерти, – отозвался Говард. – Перекинув через локоть салфетку, он инспектировал вина за стойкой сервисного бара, где готовили напитки на столы. – Мы фантазируем о травматичных событиях, чтобы восстановить равновесие. – Взяв макиатто, он понюхал его, прежде чем отпить. – Очаровательно. – Посмотрел внимательно на меня. Остальные администраторы тоже носили костюмы, но почему-то все знали, что главный в ресторане Говард – словно его костюмы были из сукна получше. – Это навязчивое состояние, но на самом деле мы черпаем удовольствие из мучительных повторов. – Он сделал еще глоток.
– Приятного мало.
– Так мы утешаем себя. Так мы подпитываем иллюзию, будто контролируем свою жизнь. Например, ты повторяешь «Пошел!» в надежде, что на следующий раз исход будет иным. И раз за разом оказываешься в неловком положении, верно? – Он явно ждал моей реакции, но я прятала глаза. – Ты надеешься совладать с неприятными эмоциями. Боль – известная для нас величина. Наш барометр реальности. Мы никогда не доверяем удовольствию.
Всякий раз, когда Говард на меня смотрел, я чувствовала себя голой. Из сервис-принтера выполз тикет на кофе, и я ухватилась за него как за предлог отвернуться.
– Тебе часто снится работа? – спросил он. Ощущение было такое, словно он произнес вопрос мне в шею.
– Нет.
Я постучала по доске портафильтром, выбивая гущу, и всем телом почувствовала, как Говард уходит.
Но я же солгала. Сны приходили как приливы – всепоглощающие, хаотичные. События смены снова и снова проигрывались у меня в голове, но ни у кого не было лиц. Зато я слышала голоса, они накладывались друг да друга, сливались в какофонию. Фразы всплывали и, не закончившись, исчезали… Я сзади… Пошел… Справа от тебя… Слева… Беру… Свечи… Да, пожалуйста… Сейчас… Зубочистки… Пошел… Ручники… Сейчас… Извините… Беру…
В моих снах эти обрывки превращались в неведомый код: я слепа, а они – единственное, что позволяло мне отыскать путь в темноте. Слоги вибрировали и распадались. Проснувшись, я ловила себя на том, что говорю, я не могла вспомнить, что именно говорила, оставалось лишь ощущение, что что-то заставляет меня повторять это снова и снова.
Терруар. Я посмотрела это слово в винном атласе в офисе менеджера. Оно не имело перевода как такового. Приводились лишь рассуждения, и винные критики ходили вокруг да около, прибегая к иносказаниям. Их идеи казались малость притянутыми за уши. Что у еды есть характер, определяемый почвой, климатом, временем года. Что этот характер можно ощутить на вкус. И все-таки… Сама мысль была достаточно эзотеричной, чтобы притягивать и искушать.
«Не обращай на него внимания». Так я и делала. Когда Джейк опаздывал на «семейный обед» или садился рядом с Симоной, когда он останавливал свой байк у витринного окна, когда он бесцеремонно требовал тряпок, я отводила взгляд.
Но до меня начали доходить обрывки сплетен, сплошь неподтвержденных и невероятных. Джейк был музыкантом, поэтом, плотником. Он какое-то время жил в Берлине, он какое-то время жил в Силверлейке, он живет в Чайна-тауне. Он пишет докторскую диссертацию по экзистенциальной философии Кьеркегора. В его квартире опиумный притон. Он биксексуал, он спит со всеми подряд, он ни с кем не спит. Он раньше сидел на героине, он вечно трезв, он вечно чуток пьян.
Они с Симоной не были парой, хотя их магнетическое, бессознательное отслеживание друг друга как будто свидетельствовало об обратном. Я знала, что они давние друзья и что работу тут он получил благодаря ей. Иногда по вечерам под конец смены появлялась ангельская блондинка, которую Саша прозвал Несса-детка, и садилась у стойки перед Джейком.
Джейк знал, что в его профессиональные обязанности входит быть на виду и давать на себя смотреть. Он был из барменов-молчунов. В его красоте была какая-то покорность, почти женская, в нем была неподвижность, которую хотелось перенести на холст. Когда он работал за стойкой, он подчинялся. Женщины всех возрастов оставляли ему вместе с чаевыми визитки и номера телефонов. Мужчины дарили ему подарки без причины – такая это была красота.
Когда он закатывал рукава рубашки, становились видны краешки татуировок, говорившие о другом, непубличном теле. Как раз от вида его локтя, лежавшего на пивном кране, во мне все перевернулось. Пиво играло. Кеги, вероятно, растрясли, или пиво было недостаточно холодным, но так или иначе из крана шла сплошная пена. Разговаривая с гостем, Джейк давал ей стечь. Слив под стойкой забился пеной. Пена побежала к его ногам, собираясь у кроссовок белым озерцом. Рукава у него были закатаны, под весом шейкера на предплечье проступили жилы. Я вспомнила, как меня ударило током, когда его коснулась. Я вообразила, как лижу его руку, ощущаю разряд тока на языке. Его неуместно закатанные рукава, каскад пены, его манера – слишком небрежная, чересчур снисходительная…
– Сколько пива псу под хвост, – произнесла я, удивившись собственному голосу, заглушившему мой обет молчания.