Литмир - Электронная Библиотека

– интеллект (не просто «ум», а неутолимое любопытство и желание учиться ради самой учебы);

– професиональная этика (природная потребность делать что-то настолько хорошо, насколько это вообще возможно);

– эмпатия (умение сопереживать и внимание к тому, что испытывают окружающие, понимание того, как сказываются на них ваши действия);

– самоосознание и честность (понимание собственных побуждений и естественная склонность поступать правильно, проявляя открытость и превосходный здравый смысл).

Откинувшись на топчан, я расхохоталась. Пусть редко, но я вспоминаю про моих бывших сослуживцев в заштатной кофейне (там наше обучение свелось к тому, чтобы научиться включать тэн для подогрева воды), – посмотрели бы они сейчас, как я потею, ношусь и тарабаню это руководство, не видя перед собой ничего дальше пяти футов. Посмотрели бы они, как каждую минуту смены я провожу в слепой панике, а потом мы вместе над этим посмеялись бы.

Угол 2-й и Реблинг оккупировали семьи пуэрториканцев, сидевших в шезлонгах, подтянув поближе переносные холодильники. Взрослые лениво играли в домино. Детишки визжали в фонтане на месте развороченного пожарного гидранта. Я смотрела на них и думала про кофейню на Бедфорд, куда испугалась зайти по приезде. Теперь я, пожалуй, могу туда заглянуть. Я скажу: «Ну да, я работала на «Ла Марзокко». Как, вы не знаете, что это?»

Но этого мне было бы мало. Истина оказалась довольно проста: в том ресторане – будь я просто бэк, бариста или официантка – там я не абы кто. И я не стала бы утверждать, что дело в «пятидесяти одном проценте», такой ярлык слишком уж смахивал на робота. Но я чувствовала себя отмеченной, избранной. Чувствовала, что меня выделили, не мои сослуживцы, которые меня презирали, нет, меня выделил и отметил сам город. И всякий раз, когда меня тянуло пожаловаться, застонать или закатить глаза, я улыбалась.

III

И однажды я взбежала по лестнице в раздевалку, а за мной следом поднялась тетка из офиса. Сама она была в унылой, однотонной хламиде, зато в руках несла три вешалки с накрахмаленными полосатыми рубашками «Брук Бразерс» – из тех андрогинных рубашек, которые балансируют на грани между конференц-залом и цирком.

– Поздравляю, – сказала она тоном таким же скучным, как ее одежда. – Вот твои «полоски».

Повесив рубашки в шкафчик, я долго на них смотрела. Я уже не на испытательном сроке. У меня есть работа. В самом популярном ресторане Нью-Йорк-Сити. Я пощупала рубашки, и это случилось: груз с меня спал. Все, я окончательно сбежала. Я подумала про сложнейший механизм большого города и поняла, что стала необходимой для его работы шестеренкой. Я надела рубашку в синюю полоску. Мне почудилось, что на меня повеяло легким бризом. Я словно бы понемногу приходила в себя от анестезии. Я видела перед собой человека, я узнавала личность.

Она остановила меня, не успела я сделать несколько шагов в обеденный зал, в руке у нее был бокал вина. У меня возникло мимолетнее ощущение, что она очень давно меня поджидает.

– Открой рот, – велела Симона, величественно вздернув подбородок.

Мы уставились друг на друга. Перед каждой сменой она подкрашивала губы бескомпромиссно-алым. У нее были темно-русые волосы, непокорные, мелко вьющиеся, опушающие перышками лицо – как у рок-богини семидесятых. Но само лицо было строгим, классическим. Она протянула мне бокал и стала ждать.

В силу то ли случайности, то ли привычки я опрокинула вино, как текилу.

– Теперь открой рот, – приказала она. – Воздух должен взаимодействовать с вином. Они расцветают вместе.

Я открыла рот, но вино-то уже проглотила.

– Дегустация вина с гостями сущий фарс, – продолжала тем временем она: глаза закрыты, нос почти погружен в бокал. – Единственный способ познакомиться с вином – провести с ним несколько часов. Позволить ему измениться, а потом позволить ему изменить тебя. Чтобы вообще что-то узнать, надо с этим пожить.

На следующий день у меня был выходной, и мне хотелось отпраздновать. Я решила устроить себе экскурсию в Метрополитен. Официанты вечно болтали про то, куда ходили: концерты, фильмы, спектакли, шоу, выставки. Я ни слова не понимала из того, о чем они болтали, хотя и прослушала курс введения в историю искусства в колледже. В музей я пошла потому, что надо же мне было вносить свою лепту в разговор, пока крутим салфетки.

Не знаю, как долго я пробыла в городе, но, поднявшись из подземки на 86-й, я вдруг сообразила, какой зашоренной была моя жизнь. Мои дни ограничивались пятью кварталами от станции до Юнион-сквер, поездом линии L и пятью кварталами в Уильямсбурге. Поэтому, когда передо мной возникли деревья Центрального парка, я вслух рассмеялась.

При виде фойе Метрополитен, этого священного лабиринта, у меня уместно перехватило дыхание. Я воображала, как лет через десять у меня будут брать интервью. Не строгое собеседование у Говарда, где я была как на допросе, а настоящее интервью, где мной будут восхищаться. И благожелательный репортер спросит меня о моем жизненном пути, а я в ответ скажу, мол, очень долгое время считала, что ничего из меня не выйдет, мол, мое одиночество было столь всеобъемлющим, что я просто не могла строить планы на будущее. И что это изменилось, когда я попала в большой город, границы моего настоящего раздвинулись и мое будущее прибежало вприпрыжку.

Я ограничилась галереями импрессионистов. Репродукции этих картин я сотни раз видела в книгах. А тут были залы, в которых посетители могли подремать, залы, полные очевидно привлекательного. Само тело впадало в своего рода кому от мириад воображаемых ландшафтов, но тех, у кого разум ясен, картины гальванизировали. Они бросали вызов, нарывались на конфронтацию.

«И это подтвердило то, что я всегда подозревала, – сказала бы я моему интервьюеру, – что до приезда в город моя жизнь была лишь репродукцией».

Когда закончились залы, я начала по новой: Сезанн, Моне, Мане, Писсарро, Дега, Ван Гог.

«Вот чего я хочу, – сказала бы я, указывая на кипарисы Ван Гога. – Видите, как вблизи размыто и страстно? А с расстояния целостно?»

«А как же любовь?» – спросил бы без подсказки интервьюер, пока я всматривалась в яблоко и кувшин с водой Сезанна. На мгновение перед моим мысленным взором возникли красные губы Симоны, задающей тот же вопрос.

«Любовь?» – Я оглядела галерею в поисках ответа.

Оказывается, из импрессионизма я забрела в ранний символизм. Еще минуту назад я могла бы поклясться, что зал переполнен, а теперь он был почти пуст, если не считать пожилого мужчины, опирающегося на палку, и женщины помоложе, поддерживающей его под локоть. В машине на трассе я говорила себе, что я не из тех девушек, которые переезжают в Нью-Йорк, чтобы влюбиться. Теперь – перед судом импрессионистов, Симоны и старика – мои отрицания казались хлипкими.

«Ничего пока про это не знаю», – сообщила я.

Я подошла поближе к старику и его подруге. Его огромные уши выглядели так, словно были вырезаны из воска, и я была уверена, что он глух. Слишком уж он был мирным. Мы смотрели на женщину в белом Климта – на Серену Ледерер, как гласило название. Безусловно, это была не самая рискованная его работа и резко контрастировала с его поздними, раззолоченными эротичными произведениями. И хотя его Серена походила на девственную колонну, в ее лице светилась сдержанная радость. Я вспомнила что-то про роман художника и натурщицы, слухи о том, что ее дочь на самом деле была от Климта. Серена высилась над нами троими, совершенно равнодушная к тому, что на нее пялятся. Прежде чем уйти, старик мне улыбнулся.

«Покажи мне», – попросила я женщину в белом. Мы всматривались друг в друга и ждали.

Когда я сошла с поезда, улицы словно бы сияли. Я зашла в винный на углу Северной 6-й и Бедфрод. У мужика за прилавком были длинные волосы и усталые собачьи глаза, но эти глаза были ярко-голубые, и он приглушил «Бигги», которые орали из магнитофона, когда я вошла.

7
{"b":"627018","o":1}