Но макаки зря боялись тигра. Им не стоило бояться тигра, потому что тигру вовсе не было никакого дела до макак. Зачем тигру невкусные, маленькие, мохнатые, забивающие рот шерстью макаки с их ужимками, противными рожами, когда есть такая великолепная пища, как лань или антилопа? Нет, макаки зря так вытаращились на тигра. Им надо было не на тигра таращиться, а оглянуться назад. Прямо над ними нависла треугольная уродливая голова удава. Казалось, удав слегка усмехался и облизывался, предвкушая удовольствие…
Позади удава теснились еще какие-то звери, наверно, хищные, потому что у них у всех были крадущиеся движения и упругие тела. Весь плакат был забит зверьем. В самом нижнем правом углу текла река, и она тоже кишела крокодилами, носорогами, черепахами, змеями…
Внизу плаката было крупно написано:
«ДИКИЕ ЗВЕРИ МИРА!
ВСЕГО ОДНО ПРЕДСТАВЛЕНИЕ!
ПРОЕЗДОМ ИЗ ОДЕССЫ!
СПЕШИТЕ УВИДЕТЬ ДИКИХ ЗВЕРЕЙ МИРА:
тигра, льва, гиену, леопарда, рысь, медведя, зебру, носорога, крокодила, бегемота, удава, очкастую змею и еще 23 вида, а также ВСЕХ В МИРЕ ДИКИХ ПТИЦ!
Цена за вход 100 рублей.
Начало в 15 часов».
Увидеть сразу всех зверей мира! Увидеть тигра, льва, носорога!
Юрик выбросил под забор сельдерей и со всех ног припустил к дому своего лучшего друга Зайца. Заяц тогда еще был жив, он тогда еще не превратился в маленький зеленый холмик в самом углу кладбища с покосившимся крестом, на котором было написано: «Петр Семенович Друздилин. 1935–1944», — а в скобках химическим карандашом приписано коряво, наспех, очевидно, кто-то после похорон пробрался к могиле и приписал: «Заяць». С мягким знаком — сразу было видно, что это кто-то не из отличников…
Заяц не поверил. Да и кто бы поверил на его месте: к ним в захолустную Макеевку со всего мира прибыли звери и птицы.
Друзья сбегали посмотреть на плакат, и здесь, на пустыре, у плаката, со всей остротой встал вопрос: где достать двести рублей? Нечего было и думать, что двести рублей дадут тетка или Архип Пантелеевич. Еще меньше можно было полагаться на мать Зайца. Мать Зайца была беднее мыши, живущей на каком-нибудь не производящем продукты предприятии, например, на электростанции. Она и вообще напоминала маленькую больную мышь, всю выпачканную цементной пылью, — мать Зайца работала грузчицей на железнодорожной станции.
Эх, если бы сейчас здесь была мать Юрика… Юрик даже зажмурился: так ясно предстало перед ним лицо матери… И те дни…
…Ночь, метель… Сгорбленные фигурки людей на перроне… Человек в тулупе до земли, с винтовкой, через плечо, медленно прохаживающийся по перрону. Он похож на бронированную башню на колесах. В небе несется луна, но это не луна, а прожектор элеватора. Беспрерывно хлопает дверь вокзала, низкого дощатого строения, облепленного снизу снегом в желтых пятнах.
У забора, огораживающего перрон от привокзального сквера, с заметенными почти по пояс низкими акациями, на самодельном, из нетесаных досок, чемодане сидит закутанный в пуховый платок мальчик. Этот мальчик — Юрик. Он едет с матерью из голодного, холодного села, где немцы все съели и разграбили, в теплую, сытую Макеевку, где немцы были совсем немного и не успели все съесть и разграбить. Едут они бесконечно долго, и Юрик даже постепенно стал забывать тот день, когда они выехали.
Неожиданно полотно снега разрывается сразу в нескольких местах и проступают два неровно горящих глаза: один ярче, другой тусклее, темный широкий лоб, по которому бегут струйки пота, выступающая вперед челюсть с рядом зубов, отвисшее правое ухо. Огромное лицо надвигается, и постепенно страшные горящие глаза превращаются в залепленные снегом подслеповатые фары, зубы становятся решеткой, а отвислое ухо — перепачканным машинистом, высунувшимся по пояс из окна паровоза и смотрящим вперед. Черное туловище машины блестит в свете вокзальных фонарей и похоже на круп долго бежавшей лошади. По бокам локомотива стекают струйки воды, паровоз тяжело дышит, от него валит пар, и Юрику кажется, что лоснящиеся бока машины поднимаются и опускаются.
— Мама! — кричит Юрик. — Мама!
Мать стоит в буфете в очереди за пирожками со свекольным повидлом. Неужели она не знает, что пришел поезд? Из помещения вокзала валом валит народ. Дверь уже не хлопает, а непрерывно жалобно стонет.
— Мама!
Да что же это она! Разве теперь пробиться им через толпу, которая осадила вагоны?
Наконец-то… Мелькнуло родное лицо. Пуховый платок с бахромой сбился набок, на гладко зачесанные черные волосы падает снег.
— Господи, — бормочет мать, навьючивая на себя узлы и хватая чемодан. — Два человека оставалось… Столько стояла…
— Скорее, Юрочка… Господи, не успеем…
Вагон забит уже до отказа, люди висят на подножке, напирая на кондуктора, суя деньги поверх голов, умоляя… Сухонькое тело матери отчаянно бьется о спекшуюся массу, пытаясь потеснить ее. Но куда там! Масса даже не ощущает материных усилий. Только самый крайний мужик в рыжем полушубке пружинит задом, смягчая удары матери. Юрик стоит рядом, не зная, что делать…
Передохнувший паровоз начинает собираться в дорогу. Дыхание его учащается, но медленно и неохотно. Видно, паровозу страшно не хочется снова тащить тяжелый состав сквозь пургу, по холодным, занесенным снегом путям… Вдруг паровоз свистнул, выдохнул пахнущий мокрым углем воздух, бешено застучал колесами. Мимо пробежали озабоченные люди с фонарями. Перрон дрогнул вместе с грудами ящиков и мешков, с озабоченными железнодорожниками, с закутанным, вросшим в землю стрелком охраны… Дрогнул и поплыл, все увеличивая и увеличивая скорость…
Держась за поручень и вцепившись в полу материного пальто, Юрик бежит рядом с вагоном. Потом перрон кончился, Юрик на мгновенье повис в пустоте и полетел головой в сугроб.
— Ма-ма, ма-а-а-а!
Мать пытается ногой нащупать землю. Оглянуться назад она не может, так как обеими руками держится за дядькин кожух. Поезд идет все быстрее и быстрее. Уже виден хвост состава.
— Ма-ма-м-а-а-а! Прыга-а-а-а-й!
Мать бросила дядьку в кожухе и стала падать спиной назад, то цепляясь за поручни, то скользя по гладкому кожуху пальцами. Ей удается упасть не затылком, а на бок, в двух шагах от стрелки. В первый момент Юрику показалось, что она упала на стрелку — в пурге ничего нельзя было различить, что она со всего маху ударилась головой о чугунную стрелку и теперь лежит мертвая, с разбитой головой, но когда он подбежал, то увидел, что мать сидит в сугробе, в двух шагах от стрелки и уже встает на колени ему навстречу, помогая себе руками, с которых соскочили варежки. Платок сбился ей на затылок, и длинные пушистые волосы (даже в этой жуткой поездке мать ухитрялась часто мыть голову), волосы, в которые Юрик, когда был маленьким, любил залезать обеими пятернями, забиты снегом.;. Рядом белели узлы, в узлах были их самые денные вещи. Чемодан мать бросила на перроне — там находились предметы, без которых можно обойтись: посуда, сменная одежда, предметы туалета…
— Тебе больно? — спросил Юрик, помогая матери встать.
— Ничего, сынок… Хорошо — снег… Господи! — Мать села на узел и заплакала. — Дура я, дура… Встала за этими пирожками… Когда теперь следующий-то будет…
Мать принялась вытряхивать снег из волос, но снег не вытряхивался, и Юрик протянул ей свою железную расческу:
— На…
Замерзшие волосы были как колючая проволока, и мать ничего не могла с ними сделать.
— Дай я…
Юрик взял расческу и осторожно стал приводить в порядок ее волосы, время от времени дыша на свои замерзшие пальцы.
— Ну вот и готово! — сказал он преувеличенно бодро.
Мать покрылась пуховым платком.
— Господи, теперь голова моя мокрая будет… Пошли на вокзал… Чемодан наш там… Не то цел?
Они обошли весь перрон, но чемодан не- нашелся. В душе они и не надеялись на это. Было бы странным, если бы сохранился одиноко стоящий на перроне чемодан.