Литмир - Электронная Библиотека

Что еще я могу сделать? Просить прощения за то, что он не помнит, глупо. Простить «себя»-Матхураву – невозможно. Коль скоро пришло время отдавать долг, значит, наступил мой черед покоряться, терпеть и принимать все, что приходит, даже если… – мурашки поползли у меня по коже, и я поморщилась от дурных мыслей. Сейчас он просто просил не показываться на глаза. И я не покажусь. Каждое его слово будет для меня законом.

Возмущение богатством Черкасова и его поведением сменилось раскаянием: мы поменялись местами! Когда-то «он» был нищ и бесправен перед богачом, стоящим выше по касте, теперь мне, «бывшему ювелиру», отвратительно было признавать собственную бедность. Разве не была в этом высшая справедливость? Та самая карма?

Наполненная стыдом и решимостью, я вернулась в выделенную мне комнату. Подумаешь, тут тихо и одиноко! Меня хотя бы не запирают в четырех стенах с единственным решетчатым окошком под потолком, не лишают солнечного света и свежего воздуха, не наказывают голодом и грубостью неизвестно за что, не будят посреди ночи ради удовлетворения чужой похоти. Но как же мне самой хотелось себя наказать! Лишь бы душа саднила меньше…

Я легла на кровать, как велел доктор, и уставилась на дорожку муравьев, ползущих по потолку. На свете ничто не совершенно, даже этот дворец.

Люди часто кричат: «Господи, за что?!», а жизнь выдается согласно купленным билетам, честно заработанным каждым поступком. Меня хотели убить, меня обвиняли в убийстве, у меня разбита голова. Но больше всего меня заботило то, как Матхурава обошелся с Соной, и чем закончилась их история. Я должна знать, должна вспомнить!

* * *

Легче было решить, чем сделать. Я ложилась, потом вставала и устраивалась в кресло. Закрывала глаза, произносила известные мне мантры и слушала завывания ветра, звуки автомобилей где-то вдалеке, а потом тишину. Проклятую тишину: белую, синеватую, сиреневую в сумерках и, наконец, черную. Моя нормальная жизнь осталась за пропастью этой тишины. Тело терзал голод, но я боялась выйти за дверь и только жадно пила воду из-под крана.

Я вспомнила множество деталей «той» жизни – как, к примеру, ювелир разжигал кегли, в каком сундуке хранил инструменты для огранки, как поутру открывал глаза и умывался – так же, как я. Как вздрагивал от холодных брызг на лицо, как очищал язык серебряной лопаточкой и заворачивал на голове белый тюрбан. Я вспомнила дом-наследство отца, каждую комнату в нем и квадратный двор с колодцем посередине, где вечерами собиралась семья, пока Матхурава не разогнал всех. Я восстановила в памяти улицы Паталипутры, ведущие к площади перед царским дворцом, деревянные стены храма, статуи Вишну и Шивы, украшенные гирляндами цветов, лица брахманов с белыми полосками на выбритом лбу и седыми косами, спускающимися с темени лысого черепа. Вспомнила семейный праздник и даже любимое «свое» лакомство – желтые, пахнущие мускатом и корицей шарики ладу с орехом в серединке.

При мыслях о Соне в теле вспыхивало желание, и я погружалась в темные глубины страстей, неприемлемых для меня нынешней. Но я продолжала мучить себя, погружаться в самую сердцевину боли, так как не имела права отвернуться и сказать, что этого не было. Чем больше я прилагала усилий, чтобы вспомнить всю историю до конца, тем больше смешивался в голове образ Соны-Валерия. Посреди ночи они слились в одно существо, глядящее на меня в воображении прозрачными черными глазами.

В головокружительном делирии оно менялось, надевая, как костюм, то женское тело, то мужское. А мне, по сути, было не важно: представлялись ли мужские сильные руки или изящные ладошки девушки, смотрел ли он с высоты своего роста или она – снизу вверх. Неистовые чувства Матхуравы сплелись с моими, и в груди родилось нечто новое, лихорадочное и волнующее к человеку, который находился со мной под одной крышей.

Всё сильнее хотелось увидеть Валерия-Сону во плоти, ведь я знала о нем больше тайн, чем он сам. Но у меня не было никакого права, как не было его и у Матхуравы. Никто не вправе лишать свободы другого, в моем случае – свободы жить в незнании и спокойствии. Но я должна была оставаться здесь, будто неприкасаемая.

Вечером горячую лаву воспоминаний прервал ненадолго добрейший Георгий Петрович. Я заверила его, что всё хорошо, и мне ничего не нужно. Он недоверчиво поджал губы и некоторое время спустя принес на подносе фрукты, йогурты, печенье и бутылку Боржоми. Впихнуть в себя мне ничего не удалось, заснуть тоже.

Доктор вернулся утром, застав меня на подоконнике, дрожащую и прижавшуюся лбом к стеклу. Георгий Петрович ужаснулся и бросился мерить давление и температуру.

– Варенька, дружочек, чего же вы меня не зовете?

– Всё в порядке.

– Не надо обманывать. Сердце болит, голова?

– Нет, просто слабость.

– Не удивительно, на градуснике едва до 35 дотянуло! Давление, как у едва живой…

Измотанная эмоциями и совестью, я выдавила нехотя:

– Просто бессонница. Не стоит беспокойства.

– Что за глупости, Варенька! Я смотрю, вы и не ели ничего.

– Не хочется.

– Позвольте, я помогу вам прилечь, – суетился Георгий Петрович.

– Не могу больше лежать. Тут хотя бы сосны… И сегодня солнце, – слабо улыбнулась я.

За раскрытыми дверьми мелькнула чья-то фигура. Доктор бросился в коридор. И я услышала:

– Валера, вы тут главный. Надо что-то делать! Я вынужден настаивать на стационаре. Требуется полное, тщательное обследование. Ибо тут может быть и вегетососудистая дистония, и нервное истощение, и внутреннее кровоизлияние после травмы…

– Погодите, – перебил его баритон, от которого я вздрогнула.

В комнату вошел Валерий в обычном спортивном костюме, на плечах белое полотенце, волосы влажные – видимо, после бассейна. Мое уставшее сердце заколотилось, как заведенный с третьей попытки мотор. Язык прилип к нёбу.

– Доброе утро, – сказал он. – Как самочувствие?

Я опустила ноги с подоконника и, робея, но не отводя от него жадного взгляда, сказала:

– Хорошее, – и начала медленно сползать по стенке под издевательское скандирование в моей голове «восхищенья не снесла, и к обедне у-мер-ла!».

Валерий успел подхватить меня на руки. Это прикосновение и близость его тела, наверное, свели бы меня с ума окончательно, если бы в огне видений, воспоминаний и стыда я не выгорела за эту ночь дотла.

– Какая холодная! – вырвалось у него.

– Простите, – прошептала я, видя, наконец, его живые, черные с проблеском глаза близко-близко. И в этом было счастье, и в этом была боль, от которой я уже невыразимо устала.

– За что? – удивился он.

«За ту жизнь», – подумала я, но вставила первое, что вертелось на языке:

– За то, что раздражаю вас.

– Что за ерунда?! – ненатурально возмутился он и понес меня к кровати. Уложил, накрыл одеялом, сбитым и скомканным, а затем, наклонившись надо мной, признался: – Вы очень милая девушка, Варя. А у меня просто дурной характер. Это все скажут. И, признаюсь честно, я понятия не имею, как вести себя с такими воздушными созданиями, как вы. Не обижайтесь.

В его глазах не было злости и презрения, как у Валерия прежнего, не было страдания и укора, как у Соны. Поэтому облегчение и медовая слабость, будто у ребенка, успокоившегося после долгих слез, охватили меня и лишили последних сил. Веки начали тяжелеть.

– Не надо в больницу, я просто не могла заснуть, – с трудом разлепляя губы, проговорила я. – А теперь, наверное, смогу. Посидите со мной еще минутку, если это не затруднит вас…

– Конечно, посижу, – он улыбнулся мне, как врач больной. – А поспать вам надо. Не бойтесь ничего. И на газетные утки внимания не обращайте. Тут вы в безопасности. Сергей отправился к адвокату, а он у нас весьма крут. Георгий Петрович подежурит рядом и проконсультируется, с кем требуется. Да, доктор? Девушка просто перенервничала. Мы легко обойдемся без больницы.

От его слов и дежурной улыбки мне стало так светло и благостно, что я отпустила себя и почувствовала, что улетаю в сон, подхваченная им, словно березовый лист солнечным ветром. Из последних сил я размежила веки и где-то на границе забытья пробормотала:

16
{"b":"625952","o":1}