Это все, что я видел. Что все это значило – не знаю.
Борча неслушающимися руками натягивал, как мог, свои шмотки. Я как раз подошел к нему и обратился со льстивым вопросом:
– Помочь?
– Сдернул отсюда! – бешено выкрикнул Борча, и его глаза были не его, не Борчиными глазами.
Я струхнул. И поспешил удалиться.
То есть Борча был уверен, что я в здравом уме и твердой памяти хладнокровно и напрямую сдал его. Он будет ненавидеть меня всегда, и я его понимаю: такое не прощают. И слушать он меня не будет, и никогда мне не объяснить ему, что я был пешкой в их игре, пешкой, которая даже не понимала, что ею играют.
Борчу стали избегать решительно все, неохотно здоровались, норовили отвернуться, не услышать. Он стал практически изгоем.
Между тем, тревога на нашем клочке постепенно улеглась. Видимо, Володе удалось найти приемлемое решение какой-то своей, так и неведомой мне, проблемы.
А мне было все так же холодно и тоскливо. И я уже ненавидел этих людей, я не мог больше их выносить.
Здесь у нас все понятно и просто. Голый чистый пол. Вообще, все чисто. Какие-то люди заведовали чистотой. Комнаты здесь назывались палатами. Я даже не понял, есть ли номера на дверях палат: то, кажется, есть, то – смотришь – нету. По коридорам иногда проходили тетки в белых халатах, кое-кто из них иногда навещал и меня. На посту постоянно пребывала старшая медсестра. Еще была курилка, некий аппендикс, куда можно было после минут сорока томительной скуки пойти и с отвращением покурить, доставая уже из второй за день пачки.
Была столовая, чаще всего пустая.
И еще была комната с бильярдным столом, где я встречался с моим армянским другом. Выходило, что эта комната была на месте столовой, но точно сказать не могу. А армянский друг что-то давно уже не появлялся.
В нашем большущем учреждении нам было отведено лишь чуть-чуть. Не знаю, для чего было предназначено все остальное.
Иногда я оказывался в столовой, где черпали из тарелок не то мои просто соседи, не то сокамерники по заведению. Обычно я не обращал на них внимания, что было тем более легко, что и они не обращали на меня никакого. Однако как-то раз – и уже, по-видимому, не первый – я обнаружил себя принимающим пищу в их компании, за одним столом. Я продолжал завтракать (или ужинать) так же, как и всегда, и их присутствие меня ничуть не затрудняло. До меня едва доносились обрывки их разговоров, из которых нетрудно было понять, что мои соседи принадлежат к наркотической субкультуре; об этом свидетельствовало и содержание их бесед, и выражения, которые они употребляли. В другое время это встревожило бы меня – я знаю, что такого рода господа склонны к агрессии, – но стены заведения служили лучшей охраной для кого угодно. Один из них, правда, некий Володя, нарушив канон, приходил в себя после белой горячки. Постепенно я стал выделять его из остальных, тем более что почему-то мы все чаще оказывались за одним столом.
И опять я, помимо своей воли, оказался среди чуждых и даже враждебных мне людей, к тому же, хоть и самую малость, втянутым и в их жизнь.
…снега… костры…
Странно, очень странно. Я все чаще исподтишка бросал взгляды на Володю, как будто обеспокоенный его вполне мирным присутствием. Мне самому не была ясна причина собственного беспокойства, пока я не укрепился во мнении, что где-то раньше я видел его и теперь силюсь вспомнить где; и, опять-таки, не ясно почему, это было исключительно важно для меня. Я понял, что не обрету покоя, пока не разрешу эту очень значимую для меня загадку, и я проводил время в докучливых воспоминаниях и фантазиях, причем для этого бесплодного и изнуряющего состояния уже вовсе не требовалось Володиного присутствия.
И, наконец, меня осенило. Конечно же, все предельно просто. Володя – не кто иной, как предводитель стрельцов, под началом которого мне довелось служить в 1650 году. Я сразу же вспомнил и еще одного человека из его окружения, с которым мне теперь часто приходилось сидеть за одним столом, – это был Борча, к этому времени, видимо, помилованный и даже приближенный. Я был несказанно рад за Борчу (звавшегося теперь Ромой), но горькое, постыдное воспоминание омрачало мою радость – я чувствовал, что просто обязан объясниться с Борчей, чтобы хоть как-то, запоздало и лишь на малую толику загладить свою невольную вину перед ним. И не стоит откладывать это в долгий ящик.
Также я знал, что Володя – единственный наследник Бога на Земле, и, может быть, это служило еще одной причиной, по которой мне было так необходимо вспомнить его.
Кроме Володи и Борчи, и остальные лица казались мне знакомыми – вероятно, мы познакомились при тех же обстоятельствах. Странно, что никто из них явно не узнавал меня, – и почему-то я чувствовал себя несколько уязвленным.
Нет, мне не показалось, что Володя и здесь и сейчас остается предводителем, более того, он предводительствует на всем участке, отданном под наше заведение.
Что было странно, так это то, что компания за столом – да и не только – называла Володю Сережей. Сперва это меня озадачило, но, поразмыслив, я пришел к выводу, что в этом нет ничего удивительного: ведь он сын Бога, а стало быть, никто не должен знать его настоящего имени.
– Володя, передай, пожалуйста, соль.
– Я не Володя.
Зачем отрицать столь очевидный и невинный факт? Ах, да…
Я опять назвал Сережу Володей. Каждый раз он поправляет меня со все возрастающим раздражением. В первый миг я удивлен, но сразу же спохватываюсь – ведь я знаю причину. Я очень сконфужен; долго извиняюсь, прежде чем Володя смягчится, а может быть, просто устанет слушать мои извинения. Мне кажется, что он именно устает, иначе зачем бы он стал махать рукой и, недослушивая, уходить. В то же время отзываться на чужое имя он тоже не может себе позволить, тем более в кругу подчиненных.
– Послушай, Борча.
– Как ты меня назвал?
– Извини, Роман. Я понимаю, что после всего, что случилось тогда…
– А что случилось? Когда?
– Ну, не будем вспоминать, ты ведь понимаешь… Так вот, поверь мне, я никоим образом не причастен к тому инциденту. Я не знаю, кто тебя предал, но поверь, это был не я.
Борча молча разглядывал меня.
– Не знаю, батя… Не знаю, о чем ты.
Он как-то странно поглядел на меня, повернулся и пошел, слегка, как мне, показалось, поторапливаясь.
Он так и не простил меня. Я его понимаю, но я не могу так жить. Я добьюсь его прощения. Конечно, в нем говорит гордость, но я найду в себе силы перешагнуть через собственную.
Володя совершенно несносен. Ему необходимо постоянно доминировать, это чувствуется, даже когда он молчит. «Метнись-ка за сигаретами», – вновь я слышу так давно знакомый мне голос, ленивый, пресыщенный, развращенный постоянным безоговорочным послушанием. Ему если и решались возражать, то допускалось лишь канюченье, упование на милость, но ни тени протеста.
К своему омерзению, я начинаю осознавать, что и меня, человека совершенно постороннего, накрывает волна чужого холуйства. Почему-то и мне хочется как-то ему услужить, сказать что-нибудь льстивое, я ловлю себя на том, что размышляю, что бы такого приятного сделать для него – и ничего не придумываю, и не говорю, – однако сами мысли вопиющи!
Я чувствую, что ненавижу Володю. Да кто он, в конце концов, такой! Подумаешь, когда-то стрельцами командовал. А теперь полжизни по тюрьмам – и даже больше, и в абсолютно буквальном смысле слова, – так он сам сказал между делом, не помню по какому поводу. Да, ему тут только что исполнилось сорок лет, вот он и решил посчитать «чисто для прикола». Два трупа на нем, один забитый почти до смерти и чудом выживший, бесчисленные кражи и грабежи. Это могло быть пустым бахвальством, но уж больно был Володя спокоен и отстранен, когда кратко удовлетворил мое скромное, стесняющееся любопытство – а почему, дескать, так получилось?