– Я как раз о вас вспоминал, – говорит Роберт. – Сегодня тот самый день, да? – Он сочувственно улыбается, склонив голову к плечу.
Этим жестом он напоминает мне Риту, вот только у Риты взгляд доверчивый и добрый, а у Роберта…
– Я имею в виду твою маму, – добавляет он, словно я могла его не понять. В его голосе слышится недовольство, как если бы мне следовало поблагодарить его за сострадание.
Роберт – хирург, и, хотя он всегда относился к нам исключительно доброжелательно, меня часто настораживал его взгляд – пристальный, оценивающий, будто я его пациентка на операционном столе. Он живет один, иногда его проведывают племянницы и племянники, но Роберт говорит о них с равнодушием человека, который никогда не имел, да и не собирался заводить детей.
Я завязываю поводок Риты на ручке коляски.
– Да. Сегодня. Спасибо, что вспомнили.
– В годовщину всегда нелегко.
Я больше не могу выслушивать все эти избитые фразы.
– Я, собственно, собиралась прогуляться с Эллой.
Похоже, Роберт и сам не прочь сменить тему. Он заглядывает за забор.
– Как она выросла, да?
Элла так укутана в одеяло, что едва ли он мог это заметить, но я соглашаюсь и зачем-то рассказываю ему о том, с какой скоростью она набирает вес в последнее время, – хотя, наверное, эти подробности все же излишни для него.
– Отлично! Молодчинка. Ну что ж, не буду вас задерживать.
Парковка тянется на всю ширину дома, но машины на ней можно выставить только в один ряд. Железные ворота – ни разу на моей памяти они не закрывались – распахнуты. Я прощаюсь, миную ограждение и выхожу на тротуар, толкая перед собой коляску. Через дорогу раскинулся парк, заросший, с переплетенными ветвями деревьев и табличками на лужайках, запрещающими топтать траву. Мои родители по очереди перед сном выгуливали здесь Риту, и она тянет меня в сторону парка, но я дергаю за поводок и толкаю коляску по улице к центру города. В конце квартала я сворачиваю направо и, оглядываясь на Дубовую усадьбу, замечаю, что Роберт все еще стоит на крыльце. Он отворачивается и скрывается в доме.
Мы следуем по Честнат-авеню, где припорошенные инеем заборчики окаймляют дома с двумя подъездами, лавровые деревья у входов перевиты рождественскими гирляндами, мигают белые огоньки. Пару этих огромных домов на улице перестроили, чтобы в них можно было арендовать отдельные квартиры, но в большинстве своем они так и остались особняками – широкие входные двери не изуродованы рядами звонков и почтовых ящиков. В эркерных окнах виднеются рождественские елки, и за стеклом я мельком замечаю происходящее в комнатах: в первом доме мальчишка-подросток развалился на диване, во втором носятся туда-сюда маленькие дети, с восторгом предвкушая праздник, в шестом пожилая пара сидит рядом, читая газеты.
Дверь восьмого дома открыта, в коридоре, выкрашенном в серый, стоит женщина лет сорока, опустив ладонь на ручку двери. Я киваю ей в знак приветствия. Хотя она и машет рукой, ее улыбка адресована беззлобно препирающейся троице у машины перед домом – ее родные пытаются выгрузить из автомобиля елку.
– Осторожно, уронишь!
– Левее, левее забирай! Дверцу не задень!
Девчушка-подросток заливается смехом, ее нескладеха-брат ухмыляется.
– Придется через забор тащить…
И папа, руководящий всем действом. Подхватывающий елку. Гордящийся своими детьми.
На секунду мне становится так больно, что я едва могу дышать. Я жмурюсь. Мне так не хватает родителей, я ощущаю эту утрату в разное время и при разных обстоятельствах, которые я даже предвидеть не могла. Если бы все было как два года назад, это мы с папой вытаскивали бы рождественскую елку из машины, а мама стояла бы в дверном проеме и подтрунивала над нами. И в доме у нас было бы полно шоколадных конфет, и выпивки, и достаточно еды, чтобы насытить пять тысяч человек. Лора пришла бы с ворохом подарков (даже если в этот период она только приступила к новой работе) или со словами «с меня причитается» и извинениями (если она только что уволилась). Папа с дядей Билли пререкались бы о какой-то ерунде, а потом подбрасывали бы монетку, чтобы уладить спор. А мама, расчувствовавшись, включила бы рождественские песни на плеере.
Марк иногда говорит, что я идеализирую прошлое и нужно отказаться от розовых очков, но едва ли я единственный человек, который предпочитает помнить только хорошее. И, даже если отбросить розовые очки, после смерти родителей моя жизнь изменилась навсегда.
«Самоубийство? Едва ли».
Нет, не самоубийство. Убийство!
Кто-то украл мою жизнь. Кто-то убил маму. А если маму убили, значит, и папа не покончил с собой. Моих родителей убили.
Я судорожно хватаюсь за ручку коляски, словно волна вины вот-вот собьет меня с ног, вины за все те месяцы, когда я злилась на родителей, думая, что они предпочли самый простой выход, поставили себя выше проблем тех людей, которых они бросали. Может, я зря злилась на них? Может, они бросили меня не по своей воле…
Магазин автомобилей находится на углу Виктория-роуд и Мейн-стрит – залитый светом маяк, отмечающий точку, где заканчивается ряд лавок и парикмахерских и начинаются жилые многоэтажки и частные дома на окраине. Раскачивавшаяся на ветру вывеска, которую я помню по временам детства, давно исчезла, и бог его знает, что подумал бы дедушка об айпадах под мышками у продавцов или огромном плоском экране с рекламой скидок этой недели.
Я пересекаю демонстрационный зал, маневрируя с коляской между глянцево поблескивающим «мерседесом» и потрепанным «вольво». Застекленные двери бесшумно разъезжаются, когда мы подбираемся ближе, из магазина веет заманчивым теплом. Из роскошных динамиков льется рождественская музыка. За столиком, где раньше сидела мама, работает за компьютером хорошенькая девушка с карамельной кожей, мелированными в тон волосами и акриловыми ногтями. Она улыбается мне, и я вижу блеск наклеенного на зуб страза. Едва ли ее стиль мог бы еще сильнее отличаться от маминого. Может быть, именно поэтому дядя Билли и нанял эту девушку, ему нелегко день за днем приходить на работу, где все оставалось по-прежнему, хотя все уже стало иначе. Как у меня дома. Как и в моей жизни.
– Энни!
Дядя Билли всегда называет меня Энни, а не Анна. Он папин брат и, можно сказать, стереотипный «убежденный холостяк». У него есть парочка подруг, но дяде хватает пятничного свидания в ресторане или поездок в лондонский театр. Зато в первую среду месяца он неизменно встречается со своими друзьями поиграть в покер. Иногда я предлагаю дяде Билли привести к нам свою очередную Беверли, или Диану, или Ширли в гости на ужин. Но он всегда отвечает одинаково: «Я так не думаю, Энни, солнышко».
Его свидания никогда не приводят к серьезным отношениям. Ужин так и остается ужином, предложение пропустить по стаканчику не повторяется, и, хотя дядя всегда снимает самый роскошный номер в отеле, когда проводит вечер в Лондоне, осыпая свою новую избранницу подарками, могут пройти месяцы, прежде чем они увидятся вновь.
«Почему ты всегда стараешься держать их всех на расстоянии?» – как-то не удержалась я, выпив лишку нашего фирменного семейного джин-тоника.
Билли подмигнул мне, но ответил серьезно: «Потому что так никто не пострадает».
Я обнимаю дядю и вдыхаю знакомый запах табака, лосьона после бритья и чего-то неразличимого, родного, отчего мне хочется уткнуться носом в его джемпер. Он пахнет как дедушка. И как папа. Как все мужчины из семейства Джонсонов. Теперь остался только Билли.
Я отстраняюсь. И решаю сразу выложить ему все без обиняков.
– Мама и папа не покончили с собой.
На лице дяди Билли отражается безграничное терпение. Мы уже не раз говорили на эту тему.
– Ох, Энни…
Только теперь кое-что изменилось.
– Их убили, – добавляю.
Он молча смотрит на меня, тревожно вглядывается в мое лицо и провожает меня в свой кабинет, подальше от клиентов. Я устраиваюсь в дорогом кожаном кресле, стоящем здесь сколько я себя помню.