И в один из дней, окинув рассеянным взглядом комнату, Катерина задержалась глазами на стеклянных дверцах шкафчика, где муж хранил алкоголь. Виски маслянисто плеснулся в стакане, обжег с непривычки горло, пряной волной прокатился по телу, согревая, успокаивая, баюкая. Сразу отступили подкатывавшие к глазам слезы, ушло чувство беспомощности, паники, страха перед будущим. И даже Павел, три года смотревший на нее темными, подернутыми страстью глазами, называвший своей маленькой девочкой и клявшийся, что будет любить и баловать ее вечно, теперь вспоминался лишь с какой-то ироничной тоской. Что ж, и так бывает. Поверила мутному мужику, подставилась, развесила уши, глупая. Ну да ладно, не ты первая, не ты последняя. Спасибо, что жива осталась.
Катя еще пыталась что-то делать. Убедившись, что в московских театрах дела с ней иметь не хотят, звонила в питерские, нижегородские, самарские, какие-то еще. Запас мужниного виски – как и запас душевных сил – подходил к концу, результата не было. По одному из номеров сердобольная директриса театра объяснила ей, что подробностей ее истории она не знает, однако с именем ее связан какой-то скандал, «а ведь вы понимаете, репутация храма искусства такое дело…» И в конце концов, когда Катя была уже близка к тому, чтобы расколошматить телефон – а за ним и собственную голову – о стену, ей все же ответили – не то чтобы положительно, нет. Просто продиктовали номер человека, руководителя театра одного из кавказских регионов страны, который, по слухам, в свой последний приезд в Москву очень жаловался на бедственное положение театра и жаждал заполучить к себе в труппу хоть какого-нибудь, хоть начинающего, хоть никому не известного московского режиссера. Это была смутная, жалкая, но все же надежда.
Позвонив по продиктованному номеру и проговорив полчаса с крайне велеречивым, несмотря на плохое знание русского языка и чудовищный акцент, завлитом, который, как стало ясно в первые же минуты разговора, представления не имел о том, кто Катя такая и какие спектакли уже поставила, Катерина заполучила предложение прибыть в располагавшийся где-то в горном краю на берегу реки древний город и познакомиться с руководством местного театра лично.
Жизнь в славном городе Сунжегорске оказалась совсем не такой, как представляла себе Катя. В самолете, по дороге туда, ей грезились какие-то благородные джигиты, благообразные седобородые старики-горцы, лукавые черкешенки, стреляющие темными глазами из-под чадры, жизнь простая, чистая, светлая, в которой люди не забыли еще такие слова, как «долг», «честь», «преданность», «ответственность». Ей, пережившей предательство мужа, человека, которому доверяла безоглядно, друзей и коллег, думалось, что, может, это даже и неплохо – быть заброшенной судьбой в такой удаленный уголок огромной страны. Может быть, жизнь, которой виднее, намеренно заставила ее распроститься со столичной фальшивой и алчной суетой, с московской серостью и неврозами и попробовать свои творческие силы в краю, где люди живут правильнее и чище, где балом все еще правят искренние человеческие чувства, и души не испорчены благами цивилизации двадцать первого века.
Однако же на деле все оказалось немного иначе. Выяснилось, что жизнь в Сунжегорском краю подчиняется сонму строгих правил, ритуалов и обычаев, в которых Катя со своими столичными представлениями о действительности никак не могла разобраться. Культурная среда Сунжегорска оказалась плотно сплетена с политической, все вопросы тут решались путем запутанных подковерных интриг, и то, чья пьеса будет демонстрироваться в театре в осеннем сезоне, нередко зависело от того, с кем вчера угощался пловом директор спортивного центра, друг детства министра печати, родного брата руководителя театра имени Лермонтова… Катя же, ничего этого не понимавшая, вела себя, как впоследствии выяснилось, по местным меркам надменно и вызывающе. Не сплетничала, с кем нужно, не заигрывала с местными воротилами, не заводила полезные связи. От всего происходящего у нее кругом шла голова, реальность казалась каким-то абсурдным сном, босховским кошмаром, где одно жуткое существо сменялось другим, а каждая следующая ситуация оказывалась нелепей предыдущей.
То ее приглашал на обед министр культуры и вдруг прямо посреди ресторана принимался читать ей якобы свои последние стихи, в которых без труда можно было узнать знаменитые грибоедовские строчки. То один из мелких чиновников являлся к ней в номер и начинал требовать, чтобы Катя немедленно, прямо здесь, приняла ислам, а затем сочеталась с ним браком и вошла в его дом в качестве второй, любимой, жены. То выяснялось вдруг, что парикмахерша, у которой Катя здесь стриглась, была тайной любовницей министра печати и докладывала ему обо всем, чем делятся с ней клиенты, включая и Катино недоумение по поводу царящих в краю порядков.
Кончилось все это Катино кавказское приключение тем, что постановку, которую она готовила в театре имени Лермонтова, со скандалом закрыли, объявив непристойной, антиправительственной и порочащей репутацию края, а самой Кате настоятельно посоветовали уехать из Сунжегорска, туманно ссылаясь на ее «неподходящий» моральный облик.
Так рухнула последняя Катина надежда остаться в профессии. Ясно было, что теперь, после такого фиаско, да плюс еще не забывшегося связанного с ее именем московского скандала, дорога в театр ей была закрыта навсегда. Катя вернулась в столицу совершенно потерянная. От мужа вестей по-прежнему не было, в столичных околотеатральных кругах и слышать о ней не желали. Кажется, никто уже толком и не помнил, с чего все началось, однако все знали, что режиссер Лучникова – это что-то ненадежное, грязное, неудачливое, связанное с политическими и финансовыми разборками. Ясное дело, связываться с такой одиозной личностью никто не хотел. И Катя, оказавшись совершенно одна, выброшена из привычного круга общения, из профессии, которая с юных лет была ее единственной страстью, с головой погрузилась в депрессию, скрасить которую помогали лишь регулярно пополняемые на кредитные деньги запасы виски в стеклянном шкафчике.
Порой, когда получалось на мгновение вынырнуть из темного омута отчаяния и безнадеги, Катя даже как-то отстраненно удивлялась – и как это ей удалось после такого блестящего старта потерять все в тридцать с небольшим. Ведь у нее все так удачно складывалось, жизнь щедрой рукой раздавала авансы и обещания. Может, это с ней самой было что-то не так, раз она умудрилась прошляпить все, что было даровано? Растратить, разменять, выпустить из рук? Как же так вышло, что в свои тридцать три она из энергичной молодой женщины, известного режиссера, чьи спектакли шли даже на европейской сцене, счастливой жены и в будущем любящей матери превратилась в бессильную, никому не нужную, не имеющую ни профессии, ни друзей, ни семьи развалину?
Из зеркала, в которое Катя иногда мельком бросала взгляд, на нее смотрела костлявая, испитая карга с потухшими глазами и кое-как остриженными седоватыми патлами. Это существо – язык не поворачивался назвать ее женщиной – ни во что не верило, ничего не хотело, перебивалось случайными заработками, которые иногда по доброте душевной подбрасывали ей бывшие сердобольные знакомые – повести детский кружок, снять рекламный ролик, срежиссировать праздник Нептуна в подмосковном санатории. То, что казалось когда-то отличной отправной точкой для карьеры, обернулось случайной вспышкой новогодней шутихи, холостым залпом. Жизнь кончилась, не успев толком начаться.
Со временем Катерина запретила себе разыгрывать в голове спектакли, представлять новые постановки. К чему, если этого никогда не будет? Только травить душу и зарабатывать очередную отчаянную истерику. Надеяться на то, что однажды объявится блудный муж, она тоже перестала. Ясно было, что личная ее жизнь обернулась точно таким же пшиком, как профессиональная.
Лишь иногда, во сне, к ней на несколько мгновений возвращалось все то, о чем когда-то мечталось. И Кате виделось, будто она бродит меж новеньких, выполненных по ее эскизам, театральных декораций, дает указания актерам, а потом смотрит из первого ряда зрительного зала, как разворачивается на сцене жизнь – живая, пульсирующая, настоящая, созданная ею. Лишь иногда ей до сих пор снились топочущие по земле розовые детские пятки, маленькие руки, обнимающие ее за шею, лохматый мальчишеский затылок, пахнущий солнцем, теплом и еще чем-то неопределимым, но таким родным, что щемит сердце. Катя ненавидела эти сны, потому что они заканчивались, и реальность наваливалась на нее вместе с мутным горчащим во рту похмельем. И снова нужно было собирать себя по кускам и погружаться в спасительное ватное бытовое забытье.