Мой собственный интерес к Полинезии проистекает из моей основной научной специализации – доисторической археологии (или «антропологической археологии», как многие называют эту дисциплину – отчасти для того, чтобы отличать ее от «классической» археологии, которая фокусируется на греко-римском мире). Но хотя я вложил много сил в поиски конкретных вещественных доказательств, с помощью которых можно датировать и определить рамки истории Полинезии до прибытия европейцев и появления исторических документов, я считаю такие полевые изыскания лишь частью более глобального процесса исторических исследований. Причина этому – моя твердая вера в то, что сравнительный анализ праистории множества народов может поведать нам нечто более глубокое о человеческих культурах и их долгосрочном развитии. Поэтому с течением времени я стал считать себя «историческим антропологом» и начал все чаще обращаться ко все более широкому спектру междисциплинарных свидетельств, которые включают в себя не только археологические находки, но и информацию исторической лингвистики, результаты компаративных этнографических исследований, а также данные палеоэкологии.
Я должен уточнить еще одну особенность своего эпистемологического подхода, а именно: я считаю историческую антропологию «исторической наукой» – в том смысле, в котором Стивен Джей Гулд и Эрнст Майр противопоставляли «исторические» и «экспериментальные» науки[14] (поэтому мне не близка точка зрения постмодерна, согласно которой все сконструированные «тексты» прошлого одинаково ценны). На самом деле роль археологии в исторической науке (или науке о «культурной эволюции») кажется мне аналогичной роли, которую палеонтология играет в науке о биологической эволюции. Обе дисциплины обнаруживают вещественные свидетельства долгосрочных изменений, культурных в одном случае (артефакты и следы человеческой деятельности) и биологических – в другом (кости, экзоскелеты и другие ископаемые остатки). Но мы можем понять смысл этих доказательств, лишь включив их в более широкую парадигму. В настоящее время ведется большая работа по созданию такой парадигмы для культурной эволюции, однако обзор этой работы получился бы куда более масштабным, чем позволяют рамки настоящего эссе[15].
Возвращаясь к концепции сравнения, следует отметить, что эта идея имеет критически важное значение для любой исторической дисциплины, в том числе и исторической антропологии, потому что мы не можем провести «эксперимент» с культурной эволюцией или подвергнуть такому эксперименту долгосрочные изменения в человеческих культурах и обществах. Однако, согласно мудрому замечанию Майра, исторические (или «наблюдательные») науки обнаружили альтернативу лабораторному опыту, обратившись к поиску «естественных экспериментов». Нет естественного эксперимента более знаменитого, чем дарвиновские вьюрки с Галапагосских островов, предоставившие ученому важные доказательства теории эволюции. Как писал Майр,
прогресс наблюдательных наук в значительной степени опирается на гений тех, кто обнаруживает, критически оценивает и сравнивает подобные естественные эксперименты в тех областях, где проведение лабораторного эксперимента либо крайне непрактично, либо вообще невозможно[16].
Пожалуй, неудивительно, что во многих самых известных естественных экспериментах фигурируют острова и архипелаги. Полинезия предлагает именно такой ряд естественных – в данном случае культурных – экспериментов, помогающих понять фундаментальные процессы исторических изменений в масштабе одного-трех тысячелетий. Острова Полинезии и их общества представляют собой почти идеальный регион для сравнительного исторического анализа по нескольким причинам. Во-первых, различия самих островов между собой поставили перед первопоселенцами трудные задачи по адаптации. Острова варьируют по размерам – от крошечных, в несколько квадратных километров, до едва ли не континентальных масштабов (Новая Зеландия); по форме – от коралловых атоллов до вулканических островов, относящихся к различным геологическим эпохам; также они различаются с точки зрения климата, морских и наземных ресурсов.
Во-вторых, все эти острова были открыты и заселены людьми, чье происхождение можно проследить до одной и той же группы прародителей – мигрантов из восточной ветви культуры лапита, которые появились в регионе Тонга-Самоа приблизительно в 900 году до нашей эры[17]. Таким образом, более поздние общества их потомков можно сравнивать между собой, взяв те аспекты их культур, которые явно унаследованы от группы прародителей, и противопоставив их новым, самостоятельно возникшим чертам.
Наконец, в-третьих, полинезийские общества, какими их увидели Кук и другие исследователи эпохи Просвещения в конце XVIII века, демонстрировали поразительный диапазон вариаций социополитического и экономического устройства: от простых вождеств, в которых почти не существовало общественного неравенства, до крупных образований с десятками тысяч жителей, со сложными структурами и иерархическими социальными формациями. Таким образом, Полинезия предоставляет нам замечательную возможность для проведения сравнительного анализа социальных и культурных изменений в группе исторически родственных народов.
Но заметить, что Полинезия представляет собой идеальный полигон для сравнительного анализа, – это одно, а разработать строгую методологию этого анализа – совсем другое. Для начала в рамках этого подхода нужно научиться отличать культурные черты, общие для всех рассматриваемых народов (гомологии), от уникальных для каждого народа новаций (аналогий), а те и другие – от заимствованных особенностей (синологий)[18]. Вместе с моим коллегой Роджером Грином мы разработали именно такой тщательно структурированный метод сравнительно-исторического анализа, который, следуя предложению антрополога Эвона Фогта, назвали «филогенетической моделью». Полное описание филогенетической модели и другого непосредственно связанного с ней понятия – «триангуляционного подхода» – содержится в нашей общей работе[19]. Здесь я лишь коротко обобщаю ключевые элементы подхода, без которого был бы невозможен сравнительный анализ, представленный во второй части этой главы.
Филогенетическая модель основана на представлении, которое впервые сформулировал Ким Ромни применительно к юто-ацтекским культурам Нового Света. Согласно этому представлению, во многих частях мира группы родственных культур (и часто об этом родстве наиболее четко говорит тот факт, что все они принадлежат к одному языковому семейству) имеют общую историю – «филогению». Иными словами, общие черты таких культур представляют собой гомологии. Питер Беллвуд недавно высказал предположение о том, что резкий рост аграрных популяций в середине-конце голоцена и их стремительная территориальная экспансия в различных регионах и привели к возникновению паттерна исторически родственных культурно-языковых групп, населяющих ныне значительные части земной суши[20]. Среди примеров – бантуговорящие народы Африки к югу от Сахары, юто-ацтекские народы Мезоамерики и западной части Северной Америки и представители обширных китайско-тибетской, австроазиатской и австронезийской языковых семей Восточной и Юго-Восточной Азии. Поэтому Полинезия – одно из направлений масштабной австронезийской экспансии – представляет собой лишь один из множества случаев, когда филогенетическую модель можно плодотворно применить для сравнительно-исторического анализа. Однако из-за своей дискретной островной географии, предполагающей ограниченное число контактов и относительную изоляцию после периода первоначальной экспансии и расселения, именно полинезийский пример идеально подходит для выработки методологии филогенетического подхода к истории культуры.