Царица недовольно вскочила, увидев опричника, без слов указала рукой на дверь.
Калач не трогался с места.
— Уйди!
Сорвала с гвоздя нагайку, размахнулась.
Хаят подползла к выходу, выглянула в сени.
— Кто-то идёт.
Калач скрылся в угловой комнате, за ним шмыгнула черкешенка.
— Уйди. Не хочет тебя больше видеть царица.
Больно сжал её руку.
— Пошто? Аль причина какая?
— Не дави, больно.
Встряхнула рукой, отступила.
— Сам причину узнай.
Калач шмыгнул в опочивальню.
— Царица!
Та стояла, прижавшись к окну, не спуская глаз с Никишки.
— Царица!
Вздрогнула Темрюковна, чуть откинула голову, не оглянулась.
— Уйди!
— Так-то ты за любовь мою...
Царица резко повернулась, хрустнула пальцами.
— Уйди! Надоел! — Брезгливо поморщилась, поджала губы.
— Ладно ж! — проговорил Калач и вышел, громко хлопнув дверью.
Темрюковна позвала Хаят.
— Ещё раз впустишь его...
Черкешенка припала к подолу платья.
— Пусть посмеет!
Царица оттолкнула наперсницу.
— Ещё раз пустишь, глаза тебе выжгу.
Возбуждённо шагнула к окну.
На поленнице, с шестом в руке, стоял Никишка. Перед ним лежал большой холст. Он что-то упорно обдумывал, припоминал.
Темрюковна позабыла об опричнике, восхищённо следила за выражением глаз холопа.
— Хаят!
Черкешенка прижалась щекой к ноге царицы.
— Куда он глядит? — И тут же шепнула: — Птицы... Над лесом летят.
Перевела взгляд на поленницу.
Никишка стоял на самом краю и, вытянув шею, наблюдал за полётом. Расставив руки, он плавно, точно крыльями, взмахивал ими.
— Хаят!
— Царица.
— Погляди, Хаят. Он... как горный орёл... Он, наверное, ничего не боится.
Сладко потянулась, прошлась по опочивальне, закинула руки за голову.
Вдруг она сняла с пальца перстень.
— Отдай ему.
Хаят подхватила перстень, выпорхнула на двор.
— Иди! — позвала наперсница Никишку.
Тот спрыгнул с поленницы.
— Перстень... Царица тебе... Берегись глаза чужого. Узнают — беда будет и тебе и царице.
ГЛАВА IX
Изо дня в день по низкому небу громоздились свинцовые облака. Земля сморщилась, покрылась заплатами, и зябко вздрагивал, роняя последние листья, умирающий лес.
В конце октября с Новогородской стороны неожиданно налетел ураган, в одну ночь застеклил землю, а в берега реки вделал хрустальную раму. Вода пенилась, собиралась мутными волнами, ожесточённо рвалась из-под чешуйчатой пелены, неизбежно стлавшейся по её многогорбой спине.
К рассвету набухшие облака залегли низко над лесом, придавили студень тумана, надвинулись грузно на крыши изб.
Ветер притаился, приник к земле, пополз по-змеиному. Вдруг он тряхнул космами, могуче свистнул, ринулся ввысь. От его ледяного дыхания студень съёжился, избороздился глубокими морщинами.
Ураган свирепел, с визгом и улюлюканьем рвал на тысячи клочьев взбухшее небо.
Кружась, обгоняя друг друга, клочья носились в воздухе встревоженными роями невиданных белых пчёл.
Когда неживое, увядшее солнце подслеповато глянуло вниз, земля обрядилась уже в чисто вышитый саван.
Никишка проснулся на рассвете, ёжась от холода, вышел из шалаша.
— Ишь, сусло те в щи, разукрасил, затейник!
Подмигнул добродушно в пространство, с наслаждением подставил ветру и снегу лицо.
По двору пробежала Хаят, приветливо кивнула ему. Он остановил её жестом.
— Не выйдет у меня с крыльями для царицы. — И, уловив сердитое движение женщины, продолжал:— В избу бы меня. Ишь, зима подошла.
Протянул руки, расставил покрасневшие от холода пальцы.
— Не гнутся. Челом бьют на мороз.
Улыбаясь, затоптался на месте, довольно оглядел завьюженный двор.
И Никишку перевели в тёплую избу.
Работа продвигалась быстро. Восстановив погибшие чертежи, он заканчивал уже черновую модель крыльев. Вместо чучела вороны на подставке, приделанной к стене, стояла летучая мышь, а на верстаке были разложены крылья различных птиц.
Никишка строил две пары крыльев: для себя и царицы. Так приказала Марья Темрюковна.
По вечерам, задворками, в мастерскую приходила Фима. Холоп бросал тогда работу. Усевшись на стружки в углу мастерской, они оживлённо высчитывали, когда настанет день полёта и можно будет получить право жениться.
Перед расставанием каждый раз Никишка торжественно показывал ей модель:
— Похожа на ту, что допрежь была у меня?
Девушка любовно заглядывала в лицо.
Он многозначительно улыбался.
— Похожа, да не нутром. — И, незаметно для себя увлекаясь, продолжал:— На крыльях этих не токмо с крыши на землю летать, а с крыши на крышу.
Остро взглядывал перед собою, в глазах горела непоколебимая вера.
— Дай только срок. Такие крылья налажу — за Чёрный Яр полетим.
Долго потом, когда ночь окутывала землю, а Фима давно спала в людской, — он в рваном полушубке, перекинутом через плечо, стоял на дворе, неотрывно вглядываясь в морозную мглу, в сторону Чёрного Яра.
Ветер трепал русый пушок бороды, играл льняною копною волос, остро отточенными когтями жгуче поскрёбывал спину, а пальцы на ногах пружинили, сладко ныли, немели. Но Никишка не чувствовал холода. Так уютно было мечтать о грядущем освобождении, о неведомых краях, где, как ему говорили прохожие люди давно ещё, в детстве, нет дыбы и каждый живёт кто как хочет.
В праздники Никишке разрешили свободно гулять по слободе. Его не выпускали только за ворота. Свободное время он проводил с Фимой на дворе льнотрепальни, среди рабочих. Любимейшим его развлечением были качели, построенные им. На этих качелях можно было сидеть в кольце, прикреплённом к доске, и, нажимая педаль, вертеться с головокружительной быстротой вокруг вращающейся оси.
Никто не решался качаться на качелях Никишки. Только Фима, чуть бледная от волнения, неизменно сидела на противоположном конце доски, втиснутая в кольцо.
В воскресенье, перед Филипповкой, Никишку позвал к себе приказчик из льнотрепальни.
— Качели твои больно по мысли мне. — И строго добавил:— Можешь ты без опаски для живота людишек из моей деревни в Крещеньев день ублажить?
Никишка мотнул головой.
— Ужо ублажу.
— Приедут с обозом кудели, ты наперво сам повертись, чтобы привадить их, людишек-то наших.
— Сделаем, сусло им в щи.
И пошёл к группе рабочих.
В первый раз за всё время знакомства его встретили недружелюбно.
— С приказчиком снюхался. Видно, и сам плетью хочет пообзавестись.
Никишка возмущённо набросился на рабочих.
— Аль схож я с приказчиком?!
Смолк на мгновение, но тут же ударил себя в грудь кулаком.
— Не приневолишь меня с плетью стоять. Не из таковских.
Его окружили дружной толпой.
— Нешто мы для обиды. Мы так, для потехи.
На рассвете перед воротами Александровской слободы выстроились долгою чередою сани, нагруженные льном-сырцом.
От скрипа полозьев и сдержанных голосов проснулись медведи. Звякнули цепи. Сердитые зевки перешли в грозный рёв. Сторож замахнулся дубинкой — звери поднялись на задние лапы, притихли, послушно попятились в железную клетку.
Стрельцы открыли ворота. Вышел приказчик, опросил головного возчика, подал рукою знак.
Сани медленно въехали в слободу. Нахлобучив на глаза бараньи шапки, крестьяне нетерпеливо подгоняли едва двигающихся от усталости лошадей. Только крайний возчик не торопился. Он любопытно рассматривал стражу, поравнявшись с воротами, задержался, ткнул кнутовищем в клетку.
— Рычишь, нечистая сила.
Стрелец ударил его по затылку.
— Помешкай, пока голова на плечах.
Возчик вскрикнул, завертелся на одной ноге, лицо расплылось в бессмысленной улыбочке.