– Ну, чего телишься? Стреляй! – заорал Гришка. – Бей! Отведи душу!
Почти затихла у комиссара голова. Укачали её тонкие руки. Заметил Олег Романович, как перепуганно и почти желанно смотрят на него женщины: во все века любят они тех, от кого смерть зависит. Гришка пожирал Мезенцева с задумчивой ненавистью, и это тоже понравилось комиссару. Протяжно было вокруг. Страшно. Хороший народ Карлу Марксу достался.
– А-а-а, чёртов сын! Стреляй!
Молоденькому антоновцу ненавистен был механический Мезенцев. Глупости и грубости говорил комиссар. Не понимал, что борется не с обыкновенными бандитами, а с народной армией. Сражалась она не ради хлеба, а за людскую свободу. Обидно было мальцу не из-за того, что вот-вот знакомого Гришку кончат, а что живет комиссар с неправильным убеждением. Того и гляди, крестьянский народ переубедит. И зачем же тогда люди гибли? Ах, что же Гришка наделал?! Зачем паясничал? Как он не понимает, что память важнее момента – нельзя кривляться себе на потеху. Он всё только испортил. Нужно было умереть красиво, с честью, никого не стесняясь. А Селянский так умереть не смог. По нему будут судить обо всех антоновцах, а этого допустить нельзя.
Мезенцев снова открыл стеклянную баночку. Всыпал в себя пилюли. Белые капсулы с грохотом прокатились по железному пищеводу. От жестяного звука качнулся колокол, гулко дрогнув чугунной щекой.
Оттолкнув от себя людей, словно боясь, что их может зацепить, безымянный паренек шагнул вперёд:
– Неправда! Я тоже антоновец! И не был никогда бандитом и… честно жил! Людям помогал! А бандиты – вы… вы… именем народным народ грабящие.
В животе отца Игнатия что-то лопнуло. Акулина пискнула и побелела, выполнив единственное женское предназначение. Рядок солдат, качнув штыками, повернул головы к храбрецу. Удовлетворенно агакнул Гена. Комиссар скрипнул сапогом. Оставалась ещё вдовушка, жадно запоминавшая чужие лица. Но это было совсем уж нехорошо.
И только Гришка, понимая, что весь его благородный порыв пошёл прахом, что мечту его люди не приняли, даже не заметили и потому изгадили, разочарованно протянул:
– О-о-ой… какой же ты дурак.
Мезенцев спокойно слушал молодого человека. Разве что чуть скривились уголки губ, указывая – да, верно, так и было задумано. Солнце окончательно село, порезавшись о горизонт, и Паревку залило тёмно-красным цветом. От церкви протянулась чёрная тень, накрывшая крестьян могильной плитой. Гена-дурачок забился под паперть и жалобно оттуда поскуливал.
Ползло к селу от реки Вороны что-то страшное.
– Расстреляйте меня! Расстреляйте меня за них! Они боятся это сказать, а я могу! И я говорю, что вы бандиты, сволочи… всех до нитки обобрали, вычерпали деревню. А вам всё мало! Мало! Так подавитесь мной! На, расстреливай! Меня! Вместе с Гришкой! Пусть запомнят люди, что не были мы бандитами!
Мезенцев исповедь принял. Отметил про себя, что молодой человек не лишён образования, видимо, связан с эсеровским подпольем. Это дело поправимое. Стоит от нужника ветру подуть – народничество быстро улетучивается. Не выжить России без большевиков, иначе разметает непогода её свободный сеновал. Или о чём там эсерики грезят? О федерации гумна и овина?
– Закончили?
– Да, – выдохнул мальчишка.
– Бандита повесить, а честного расстрелять, – приказал Мезенцев.
Через десять минут вонючий труп бросили на молодое тело. Увидев смерть, дурачок обхватил голову руками и с воем убежал прочь. Победно заулюлюкали красноармейцы, прогоняя подальше больную Русь. Но если бы оседлали солдаты коней да поскакали вслед за дураком, увидели бы, как с ходу, не останавливаясь, перебежал он речку Ворону. Даже штаны не замочил. Гена сам не понял, как оказался на другом берегу. Чудо произошло невидно и неслышно, как ему и положено происходить на русской равнине.
Нужно ли при этом говорить, что никого Гришка не убивал.
Стояло небо. Летели птицы.
Глава VIII
Кони уводили антоновцев в глубь леса.
Животные ещё куда-то тянулись, шли к зелёной жизни и тащили на поводу уставших людей.
Днём повстанцам нанесли последнее поражение. На острове Кипец, что от Паревки в паре верст, если идти через Змеиные луга, разбили антоновцы болотный лагерь. Туда утром из Паревки приполз разведчик – страшный, совсем олесевший мужик. Ему так понравилось быть жуком, что он несколько минут елозил по лагерю, не желая превращаться в человека. Наконец встал, отряхнулся, повернул лицо и разжал рот:
– Сила у них большая, нам не совладать. Штыков с тыщу будет окромя пушечек. Всего батарея, но со злыми снарядами. К винтовкам полная казна. Пьянства нема. Дисциплина, мать её за ногу. Ждут, коды нас додавят, чтобы по домам блины трескать.
Братья Антоновы хмуро слушали донесение. Легендарный командир осунулся, высох, болел тяжёлой раной. Партизаны старались отдать вождю побольше своего тепла – невзначай бросали на командира заботливый взгляд. Брат Антонова Дмитрий, поэт и мечтатель, прислонился к родственному плечу. Окончательно срослись Антоновы в тамбовских близнецов, которым не убежать от большевиков: мешают спутавшиеся ножки. Они и умрут вместе. Попытаются с боем вырваться из окружения, в которое попадут в деревне Нижний Шибряй, и будут застрелены на околице.
– Кикин, кто командует? – устало спросил старший Антонов. – Переведенцев?
Вновь схлестнуться с Переведенцевым никто не хотел. Лютый был противник, которого сильно уважали антоновцы. Он воевал с ними так же, как братья тягались с большевиками, – лихими кавалерийскими наскоками и ожесточенной рукопашной. Носил Переведенцев на груди четыре Георгиевских креста – теперь хотел столько же красных орденов. Нещадно трепал полк Переведенцева антоновские рати, но никак не мог загнать их в угол. Теперь угол был, а вот Переведенцева, на счастье недобитков, откомандировали в другой уезд.
– Незнакомая рожа, комиссарская.
– Комиссар? Командира убили, что ли? Это кого?
– Два дня назад пустили под откос поезд. Там их вожак, Верикайте, головку и свернул. Теперь лежит в беспамятстве. Все ищет! Как будто потерял! Руками простыню загребает.
– Ха! – изумился Антонов. – Глядишь ты, братка, окромя нас народ воюет. Живём! А чего Верикайте – баба, что ли? Амазонка?
– Амазонка? – Кикин не поверил новому слову. – Вродь ба мужик.
Он хотел уползти в траву, чтобы там цыкотать, однако принуждён был докладывать далее:
– Большевичка Мезенцев зовут. Приметный командир. Глаза голубые, волосы золотые. Пряничный человек. И на жида не похож. Бабы за ним ыть-ыть… ходят!
– Да, похоже, у тебя самого бабы давно не было! – хохотнули мужики.
Кикин обнажил чёрный рот и как следует пожевал шуточку. Понравилась, не стал отвечать. Зато подошла к разведчику и ткнулась в плечо беременная кобыла, которую он давным-давно увёл в лес. В прошлой жизни Тимофей Павлович Кикин был зажиточным паревским крестьянином. Запахивал многие десятины, имел коней и коров. Паревка слыла богатым селом, но Кикин был богат даже по паревским меркам. От продразверстки Кикин ушёл в повстанье, куда переправил почти всё своё стадо и капитал. Дом в Паревке сожгли, семью посадили в концлагерь, февральскую запашку, перешедшую от барина к мироедам, раздали голодающим батракам. Партизанская жизнь проела кубышку с деньгами, спасенные было кони протёрлись под упругими антоновскими шенкелями, и остался Тимофей Кикин с последней своей кобылой. Её успел обрюхатить белый жеребец самого Антонова, что Тимофей Павлович воспринял с большой надеждой.
– Милая моя брюшина, – Кикин с удовольствием гладил пузатую скотину, – не разрожайся раньше времени, потерпи. Будет у меня большой табун, и ты в нём главная красавица.
– Эй, Кикин, – прервал мечты Антонов, – думаешь, раз мой конь твою кобылу покрыл, мы теперь родня? Отвечай как положено! Что там Гришка, сукин сын, мести не боится? Али возвратиться надумал?
– Не любит он нас. Хочет в самоволке порешить комиссара.