Я возмущенно дернулся, но Генрих выставил вперёд руки:
– Погодите! Не спорьте! Мы говорим доверительно, надеюсь. Цену вам знают на родине, знаете её и вы, Алексей Максимович. Вы человек поистине государственного масштаба. Ваша роль неоценима. Восемнадцатый – двадцатый годы демонстрируют это. Если бы не вы – у нас была бы пустыня в плане культуры… Сейчас появилась идея создать Союз советских писателей. Это должна стать огромная сила, не слабее совнаркома. И пост председателя Союза мы – советский народ – просим занять вас, Алексей Максимович. В помощники подберём честных, талантливых, смелых литераторов. К вашему слову будут прислушиваться, в том числе и на самом верху. Вернее, и вы тоже будете верхом. Партия и литература будут идти рядом и друг другу помогать.
Я снова пошевелил усами:
– Хм, сложно поверить, Генрих. Сло-ожно.
– Это не утопия. Вы сами участвовали в создании новой, советской литературы. За пятнадцать лет она окрепла, стала великой мощью и готова участвовать в государственном строительстве. Честное слово, Алексей Максимович!
– М-да, м-да-а… – я не знал, что ответить.
– Эту вашу виллу называют новой Ясной Поляной. Но может ли Ясная Поляна быть за тысячи верст от России? Ведь это нелепица, насмешка… Знаете, какая эпиграммка гуляет по Москве? Только не волнуйтесь, но вы должны знать. – И Генрих, слегка закатив глаза, продекламировал:
В Сорренто некогда барон
Жил с пролетарской простотою:
Хранил он в банке миллион
И поторговывал собою.
Он летом – ярый коммунист;
К зиме ж, как заяц, вдруг белеет.
Зимою – преданный фашист.
А к лету снова багровеет.
Весною здесь, зимою там,
И всюду денежки сбирает…
Вот у кого учиться нам,
С кого пример брать подобает!
– Это всё? – спросил я не горлом, а своей измученной грудью.
Генрих вздохнул:
– К сожалению, подобного немало, Алексей Максимович. Но посудите сами, летом вы действительно в СССР, а зимой здесь, у Муссолини, который запретил компартию, творит чёрт знает что… Возвращайтесь, пожалуйста! У вас будет большой дом в самом центре столицы, но в тихом месте… Нет! – Генрих снова выставил руки. – Это не будет выглядеть дворянским особняком. Это будет настоящая Ясная Поляна. Вы будете встречаться с людьми, входить в их проблемы, а мы – власть – будем эти проблемы решать… Честно говоря, – голос Генриха упал до шёпота, – положение не из лучших. Иосиф берет всё в свои руки, хочет самолично всем управлять. Но ведь Ильич учил не этому. Коллегиальность. Её почти не осталось. Конечно, Троцкий враг и провокатор, но остальные… Многие старые большевики оттёрты от реальной работы. И вообще – уровень человечности падает. В девятнадцатом году человечности было больше.
– Да? – я удивился, но не сказать, чтобы абсолютно искренне.
– Да, Алексей Максимович. Общее благосостояние растёт. А вот что делается в деревнях… Голод, мор, разруха похлеще, чем в гражданскую. Соловки переполнены… Расстрелы. Знаете, – Генрих подался ко мне, – пора прекратить расстреливать людей.
Я даже вздрогнул от такой идеи. А Генрих продолжал тихой скороговоркой:
– Я знаю, вы пьесу новую написали. Про вредителей. Погодите её предлагать театрам. Не надо подливать масла в огонь. Хорошо?.. Человечность необходима, и только вы можете её дать. Для Иосифа только вы авторитет, только вас он станет слушать. Но если вы будете рядом. Россия, – он судорожно сглотнул, – Россия погибнет без вас, Алексей Максимович.
Я закурил ещё одну папиросу. В груди давило, дышать было всё трудней. Но не курить в этот момент я не мог. Иначе бы разрыдался.
– Это всё правда, что вы говорите, Генрих?
– Абсолютная. Разве бы я стал вам… Честное слово! – Он помолчал и продолжил шёпотом: – Народ русский на последней грани. Не столько физически, а – нравственно. После такой войны, такого напряжения всех сил не сбылось то, за что боролись. То же самое самодержавие строится. Но… Но есть силы, Алексей Максимович, которые хотят создать справедливое государство. Они не враги Иосифу. Нет. Но его нужно поправить. Он сам ждёт этого. Поверьте. И только вы, Алексей Максимович…
– Не надо, – остановил я, – я всё понимаю.
Но Генрих продолжал:
– От Радищева до Пушкина, от Пушкина до Толстого, от Толстого – к вам. Вот цепочка. Золотая цепь нашей человечности. Она не должна оборваться, истлеть здесь, на чужбине. Вернитесь к нам, Алексей Максимович. Спасите нас!
Я не выдержал. К счастью, не зарыдал, но горячие, крупные слезы побежали по моим глубоким морщинам, как по каналам.
– Всё, решено, возвращаюсь! – Я вспомнил о Марии. – Единственное, мне нужно знать, что Мария Игнатьевна будет иметь в Союзе права моей законной жены.
Генрих округлил глаза:
– Само собой! Да разве её кто обижал в прошлые разы?
– Я имею в виду… после моей смерти.
– Алексей Максимыч, какая смерть… В любом случае – Мария Игнатьевна для всех ваша истинная жена и верный товарищ. И Екатерину Павловну, и Марию Федоровну уже давно воспринимают отдельно от вас.
Это замечание меня кольнуло. Но сейчас было не время обращать внимание на нюансы. Я плевком затушил папиросу и крикнул:
– Мура! Мура, мы едем в Россию!
Она появилась на террасе мгновенно:
– Надолго?
– Навсегда! Вели паковать архив, картины.
Через неделю я покинул Италию в сопровождении сына, невестки, внучек. Моя милая Мура обещала нагнать нас, но вместо этого уехала в Лондон. В следующий раз я увижу её перед самой своей смертью.
Я не знал, что прощаюсь навсегда с Сорренто, проступающим сквозь дымку островом Капри, на котором прожил до революции семь лет, громадой Везувия, Неаполем, Тирренским морем. Что в последний раз наслаждаюсь запахом отцветающей глицинии… Я буду рваться сюда, но вместо Сорренто меня будут возить на дачи то в Горки, то в Крым. Мне объяснят: «Муссолини задружился с Гитлером, а Гитлер сажает в лагеря коммунистов, притесняет евреев, сжигает на кострах книги, в том числе и ваши. Вас могут арестовать в Италии, могут выкрасть немецкие национал-социалисты, могут отравить. Советский народ не имеет права вами рисковать».
В Москве меня поселят в особняке, реквизированном у семейства купцов-староверов Рябушинских, которое я хорошо знал, и мне будет неуютно в этом роскошном доме, словно это я сам отобрал его у хозяев… Меня будут окружать чуждые мне люди, я не смогу свободно ходить по улицам, принимать любого, кто захочет со мной поговорить. Зато ко мне станут привозить делегации заранее отобранных и подготовленных рабочих, колхозников, учёных, литераторов. По двадцать человек, тридцать, пятьдесят. Девяносто! Меня будут круглосуточно охранять, и это будет очень похоже на домашнее заключение.
Когда я умру, начнется массовый террор. Людей будут пытать, ссылать в лагеря, расстреливать, а трупы сжигать, так как нарыть такое количество ям окажется делом очень трудным. Большую группу людей будут пытать и расстреливать в том числе и за то, что они отравили меня…
От сборов я очень утомился. Сел в поезд и сразу же задремал. И увидел, как Генриха, сильного, крепкого мужчину, волокут по подвалу. Лицо перекошено, усики сбились куда-то на щеку… Его подводят к сидящему на высоком стуле человеку в кожаном фартуке, и тот стреляет Генриху в затылок.
– Генрих, – сказал я, очнувшись, – а вас расстреляют.
– Фашисты? – он спросил равнодушно, явно мне не поверив.
– Нет, свои. Краповые петлицы.
Генрих улыбнулся, пожал плечами и отвернулся к окну. Я уснул.
…Открыл глаза. Плазма на стене, зеленоватый огонек подзарядки ноутбука, мигание красной точки пожарной сигнализации. Номер отеля, ставший за пять дней родным.