– Может, он задумывался женщиной, – предположил Йозеф, глядя, как Корнблюм застегивает Голему ширинку.
– Даже Махараль не мог создать женщину из глины, – отвечал Корнблюм. – Для женщины нужно ребро. – Он отступил и осмотрел Голема. Поправил ему лацкан пиджака, разгладил вздувшиеся складки спереди на брюках. – Очень красивый костюм.
То был один из последних костюмов, что доставили Алоису Хоре перед смертью, когда тело его пало под натиском синдрома Марфана, а потому наилучшим образом подходил Голему, который до Человека-Горы в годы расцвета все-таки не дорос. Костюм был из великолепной английской камвольной ткани, серо-бежевый, прошитый бордовой нитью, и из него прекрасно получился бы один костюм для Йозефа, другой для Корнблюма, и еще осталось бы, как отметил иллюзионист, обоим на жилеты. Рубашка была из тонкой белой саржи, с перламутровыми пуговицами, а галстук из бордового шелка, с тиснеными столистными розами – слегка кричащий, чего и требовал Хора от галстуков. Туфель не было – Йозеф забыл их поискать, да к тому же ни одни туфли на Голема не налезут, – но, если кто-нибудь заглянет в нижние пределы гроба, фокус все равно провалится, и никакая обувь тут не поможет.
Когда клиента одели, нарумянили ему щеки, водрузили парик на гладкое темя, лоб и веки снабдили крохотными волосяными бровями и ресницами, какие используют гойские гробовщики, если у покойника сгорело или по болезни лишилось волос лицо, Голем, чья кожа тусклой серостью смахивала на вареную баранину, стал выглядеть бесспорно мертвым и более-менее человекообразным. На лбу оставался лишь бледнейший отпечаток ладони – там, откуда столетия назад стерли имя Бога. Оставалось только пропихнуть Голема в люк и вынести.
Это оказалось не так уж сложно: как отметил Йозеф, когда поднимал Голема, чтобы надеть ему брюки, весил великан гораздо меньше, нежели предполагали его габариты и природа. Йозефу чудилось, будто по коридору, вниз по лестнице и через парадную дверь дома 26 по Николасгассе они волокут внушительный сосновый ящик, костюм гигантского размера, а больше толком и ничего.
– Махбида ло нафшо, – ответил Корнблюм, цитируя мидраш, когда Йозеф отметил, до чего легок их груз. – «Душа его – бремя его». Это-то – ничто. – И он кивнул на крышку гроба. – Пустой сосуд. Если бы туда не полез ты, пришлось бы утяжелять мешками с песком.
Поездка от дома 26 до покойницкой на одолженном катафалке «шкода» – Корнблюм, по его словам, выучился водить в 1908-м у Ханса Кройцлера, великого ученика Хофцинзера, – обошлась без происшествий и столкновений с властями. Единственному, кто видел, как они выносили из дома гроб, бессонному и безработному инженеру по фамилии Пильзен, объяснили, что после продолжительной болезни наконец-то помер старый господин Лазарус из 42-й. Под вечер следующего дня явившись в квартиру с тарелкой яичного печенья, госпожа Пильзен обнаружила там сморщенного старого господина и трех обворожительных, хотя отчасти неподобающих женщин в черных кимоно; все сидели на низких табуретах, приколов на одежду драные ленточки и занавесив зеркала – обстоятельства, которые ставили в тупик клиентуру заведения мадам Вилли еще семь дней: одни нервничали, другие возбуждались, кощунственно занимаясь любовью в доме покойника.
Спустя семнадцать часов после того, как Йозеф забрался в гроб и лег подле пустого сосуда, некогда оживленного сгущенными надеждами еврейской Праги, поезд приблизился к городку Ошмяны на границе Польши с Литвой. Две национальные системы сообщения пользовались железнодорожным полотном разной ширины, и предстояла часовая задержка: пассажиров и груз переправляли из блестящего черного советского экспресса, находившегося в польском подчинении, в пыхтящий местный поезд царских времен, обслуживавший хлипкие прибалтийские свободы. Большой локомотив «Иосиф Сталин» почти беззвучно скользнул в стойло и испустил на удивление прочувствованный, удрученный даже вздох. В основном медленно, словно не желая привлекать к себе внимания чрезмерным пылом или нервами, пассажиры – многие молоды, сверстники Йозефа Кавалера, в хасидских широких шляпах, подпоясанных пальто и бриджах – сходили на платформу и упорядоченно двигались к сотрудникам эмиграционной службы и таможенникам, которые ждали их в обществе представителя местного гестапо в кабинете, до невозможности нагретом ревущим огнем в пузатой печке. Железнодорожные грузчики, скорбная стайка охромевших стариков и слабаков, которые, судя по наружности, и шляпную картонку не унесут, не говоря уж о гробе великана, откатили дверь вагона, где ехал Голем и его спутник-заяц, и в сомнении сощурились на груз, который им полагалось теперь выволочь и пронести двадцать пять метров до литовского вагона.
Йозеф в гробу лежал без чувств. Он терял сознание с невыносимой, порою даже блаженной тягучестью уже часов восемь или десять: качка поезда, недостаток кислорода, недосып и переизбыток нервного расстройства, накопившегося за последнюю неделю, застой крови и странная снотворная эманация собственно Голема, неким образом как будто связанная с его запахом вонючей реки в разгар лета, сговорились пересилить и острую боль в бедрах и спине, и судорогу в мускулах рук и ног, и почти совершеннейшую невозможность помочиться, и звенящее, временами почти громоподобное онемение ног и ступней, и урчание в животе, и ужас, любопытство и шаткость странствия, в которое Йозеф отправился. Когда гроб сняли с поезда, Йозеф не проснулся, хотя сны его приобрели навязчивый, но невнятный оттенок угрозы. Он не очухался, пока ноздри ему не обжег восхитительный порыв холодного хвойного воздуха, что осветил грезы с ослепительностью, которая тягалась только с бледным столбом солнечного света, проникшего в его тюрьму, когда резко откинули «инспекционную панель».
И снова инструктаж Корнблюма не дозволил Йозефу в первый же миг проиграть вчистую. В слепящей панике, что накатила, едва откинули крышку, когда хотелось орать от боли, страха и восторга, холодное и рассудительное слово «Ошмяны» осталось под пальцами, точно отмычка, которая в итоге его и освободит. Корнблюм, чьи энциклопедические познания в области железнодорожного сообщения в этих районах Европы спустя несколько кратких лет будут дополнены кошмарным приложением, вместе с Йозефом переделывая крышку гроба, во всех подробностях наставлял протеже касательно этапов и особенностей грядущего путешествия. Йозеф почувствовал рывок мужских рук, качку бедер грузчиков, и все это вместе с ароматом северного леса и обрывочным шуршанием польского языка в наираспоследнейший миг сложилось в понимание: он сообразил, где находится и что с ним происходит. Гроб открыли сами грузчики, переправлявшие его с польского поезда на литовский. Йозеф слышал и смутно понимал, что они восхищаются мертвизной и громадностью своей ноши. Затем зубы Йозефа резко сомкнулись с фарфоровым звоном – гроб уронили. Йозеф лежал тихо и молился, чтобы от удара не вылетели укороченные гвозди и не выпал он сам. Он надеялся, что бросили его в другой вагон, но опасался, что рот его наполнен кровью из прокушенного языка всего лишь от удара о вокзальный пол. Свет съежился, мигнул и угас, и в своем убежище безвоздушной вечной темноты Йозеф выдохнул; затем свет вспыхнул вновь.
– Это что? Это кто? – осведомился голос по-немецки.
– Великан, герр лейтенант. Мертвый великан.
– Мертвый литовский великан.
Йозеф услышал, как зашелестела бумага. Немецкий офицер листал пачку поддельных документов, которые Корнблюм прикрепил к гробу снаружи:
– Зовут Кервелис Хайлонидас. Умер в Праге позапрошлой ночью. Поразительный урод.
– Великаны всегда уродливы, лейтенант, – пояснил один из грузчиков по-немецки.
Последовало всеобщее согласие остальных грузчиков, в подтверждение был предъявлен ряд доказующих аналогичных случаев.
– Господи боже, – сказал немецкий офицер, – но это же преступление – хоронить такой костюм в земляной яме. Эй, ты. Принеси лом. Открой гроб.
Корнблюм дал Йозефу пустую бутылку из-под мозельского, куда Йозеф изредка вставлял головку пениса и по чуть-чуть освобождал мочевой пузырь. Сейчас, однако, подставить бутылку не было времени – грузчики уже пинали и скребли грани гигантского гроба. Шаговые швы Йозефовых брюк вспыхнули огнем и внезапно заледенели.