– Тут все вещи на месте?
– Кроме одежды какой-то и кухонных разных штук. И моей теннисной ракетки. И моих бабочек. И твоего радио.
Двадцатиламповый приемник, встроенный в массивный чемодан из промасленной сосны, Йозеф сам собрал из деталей – в череде его увлечений радиолюбительство сменило иллюзионизм и предшествовало современному искусству: Гудини, а затем Маркони уступили Паулю Клее, и Йозеф пошел учиться в Академию изящных искусств.
– Мама везла его на коленях в трамвае. Сказала, что слушать радио – все равно что слушать твой голос и лучше она будет помнить твой голос, чем даже твою фотографию.
– А потом сказала, что на фотографиях я все равно плохо получаюсь.
– Вообще-то, да, сказала. Утром приедет телега за остальными вещами. Я поеду с возчиком. Буду вожжи держать. А тебе что здесь нужно? Ты почему вернулся?
– Подожди тут, – сказал Йозеф. Он и так уже много чего выболтал; Корнблюм совсем не обрадуется.
Йозеф пошел по коридору в отцовский кабинет, проверяя, не увязался ли Томаш следом, и изо всех сил стараясь не глядеть на гору ящиков, на распахнутые двери, которым в такой час положено быть давно закрытыми, на скатанные ковры, на сиротливый стук собственных каблуков по оголенным половицам. Стол и книжные шкафы в отцовском кабинете обернули стегаными одеялами и обвязали кожаными ремешками, картины и шторы сняли. Ящики с невероятными нарядами эндокринных чудищ выволокли из кладовки и, к Йозефову удобству, сложили штабелем прямо у двери. На каждом наклеена этикетка – отцовская сильная строгая рука аккуратными печатными буквами поясняла, что именно хранится внутри:
ПЛАТЬЯ (5) – МАРТИНКА
ШЛЯПА (СОЛОМЕННАЯ) – РОТМАН
КРЕСТИЛЬНАЯ РУБАШКА – ШРУБЕК
Отчего-то этикетки тронули Йозефа. Буквы разборчивы, будто напечатаны на машинке, каждая – в ботиночках и перчаточках засечек, скобки – аккуратными завитками, волнистые тире – как стилизованные молнии. Этикетки писались с любовью; отец всегда наилучшим образом выражал это чувство, усердствуя над деталями. В этом отеческом старании – в этом упрямстве, настойчивости, упорядоченности, терпении и спокойствии – Йозеф всегда находил утешение. На коробках с диковинными сувенирами доктор Кавалер писал свои послания алфавитом воплощенной невозмутимости. Этикетки как будто свидетельствовали о тех свойствах, что понадобятся отцу и родным, дабы пережить это испытание, от которого Йозеф сбежит без них. Во главе с отцом Кавалерам и Кацам, несомненно, удастся создать один из тех редких домов, где царят приличия и порядок. Преследования, унижения и лишения они встретят лицом к лицу – терпением и спокойствием, упорством и стоицизмом, разборчивым почерком и аккуратными этикетками.
Но затем, глядя на этикетку, где значилось:
ТРОСТЬ-ШПАГА – ДЛУБЕК
ОБУВНАЯ РАСПОРКА – ХОРА
КОСТЮМЫ (3) – ХОРА
ПЛАТКИ, РАЗНЫЕ (6) – ХОРА,
Йозеф почувствовал, как в животе цветком распускается ужас, и внезапно накатила уверенность, что ни на йоту не важно, как его отец и остальные будут себя вести. Не имеет значения, порядок или хаос, тщательная инвентаризация и вежливость или кавардак и ссоры; пражские евреи – пыль под немецкими сапогами, их всех сметут метлой без разбора. Стоицизм и внимание к деталям ничем не помогут. В позднейшие годы, вспоминая эту минуту, Йозеф готов будет поддаться соблазну счесть, будто, глядя на заляпанные клеем этикетки, провидел грядущий ужас. Но сейчас все было проще. Волоски на загривке встали дыбом, испуская разряды ионов. Сердце запульсировало в ямке под горлом, словно кто-то надавил туда пальцем. И на миг почудилось, будто он любуется почерком умершего.
– Это что? – спросил Томаш, когда Йозеф вернулся в гостиную, на плече неся чехол с исполинским костюмом Хоры. – Что такое? Что случилось?
– Ничего, – сказал Йозеф. – Слушай, Томаш, мне пора. Прости.
– Да я понимаю, – ответил Томаш почти раздраженно. Он сидел на полу, скрестив ноги. – Я здесь на ночь.
– Нет, слушай, по-моему, не стоит…
– Ты тут не командир, – сказал Томаш. – Тебя вообще тут больше нет, не забыл?
Слова прозвучали эхом здравого совета Корнблюма, но отчего-то Йозеф от них похолодел. Никак не удавалось стряхнуть впечатление – говорят, популярное среди призраков, – будто сущности, смысла, грядущего лишена не его жизнь, но жизни тех, кому он является.
– Может, и правильно, – после паузы сказал он. – Все равно тебе ночью на улицу соваться нельзя. Слишком опасно.
Положив Томашу руки на плечи, Йозеф завел его в комнату, которую они делили последние одиннадцать лет. Из одеял и подушки без наволочки, найденных в сундуке, соорудил постель на полу. Затем порылся в ящиках, отыскал старый детский будильник – медвежья морда с парой латунных звонков вместо ушей, – завел его и поставил на пять тридцать.
– Тебе надо вернуться к шести, – сказал Йозеф. – А то хватятся.
Томаш кивнул и забрался в гнездо из одеял.
– Я бы лучше хотел поехать с тобой, – сказал он.
– Я знаю, – ответил Йозеф. И смахнул волосы Томашу со лба. – Я бы тоже хотел. Но ты скоро ко мне приедешь.
– Обещаешь?
– Я все сделаю, – сказал Йозеф. – Я не успокоюсь, пока не встречу тебя с корабля в Нью-Йоркской бухте.
– На острове – у них там остров, – сказал Томаш, затрепетав веками. – Где Статуя Освобождения.
– Обещаю, – сказал Йозеф.
– Поклянись.
– Клянусь.
– Поклянись рекой Стикс.
– Клянусь, – сказал Йозеф, – рекой Стикс.
Затем наклонился и, к изумлению обоих, поцеловал брата в губы. Впервые с тех пор, как младший был грудным, а старший – любящим мальчиком в штанишках до колен.
– До свиданья, Йозеф, – сказал Томаш.
Вернувшись на Николасгассе, Йозеф увидел, что Корнблюм, явив типическую смекалку, разрешил проблему извлечения Голема из комнаты. В тонкой гипсовой панели, которой дверной проем закрыли, доставив Голема внутрь, Корнблюм, применив какие-то несусветные инструменты похоронного ремесла, вырезал над полом прямоугольник – как раз хватит пропихнуть гроб. Аверс, выходивший в коридор, покрывали поблекшие обои югендстиля с узором из переплетенных маков, как и во всех коридорах дома. Эту тонкую шкурку Корнблюм осторожно надрезал лишь с трех сторон – гипсовый прямоугольник повис на куске обоев. Получился вполне пристойный опускной люк.
– А если кто заметит? – спросил Йозеф, осмотрев плоды стараний.
Это побудило Корнблюма к очередной экспромтной и слегка циничной максиме.
– Люди замечают только то, что им велишь замечать, – сказал он. – И то им надо еще напомнить.
Они облачили Голема в костюм великана Алоиса Хоры. Работенка оказалась не из легких: Голем был довольно задубелый. Впрочем, гнулся чуть лучше, нежели разумно ожидать, исходя из его природы и состава. Холодная глиняная плоть как будто слегка подавалась под пальцами, и правый локоть сохранил минимальную подвижность – может, смутнейшее воспоминание о движении: этой рукой, как гласит легенда, Голем, вечерами возвращаясь после своих трудов, касался мезузы на косяке своего создателя и затем подносил к губам пальцы, поцелованные Торой. Зато щиколотки и колени плюс-минус окаменели. Более того, кисти и ступни оказались диспропорциональны, как часто выходит у художников-любителей, и для такого тела велики. Громадные ступни застревали в штанинах – надеть брюки стоило немалых трудов. В конце концов Йозефу пришлось склониться в гроб, обнять Голема за талию и на несколько дюймов приподнять нижнюю половину тела, а затем уж Корнблюм продел ступни в штаны и натянул штаны на ноги и на весьма объемистые Големовы ягодицы. Оба решили обойтись без нижнего белья, но ради анатомического правдоподобия – выказав скрупулезность, свойственную всей его сценической карьере, – Корнблюм разодрал надвое один из древних талесов (предварительно его поцеловав), половину несколько раз перекрутил и получившийся артефакт запихнул Голему между ног, в пах, где была только гладкая глиняная пустота.