- Не мучь ее!
Дальше произошло неожиданное для Мити. За ним погнался не только Дурындин, но и Кобыла. И когда Митя забегал в реку, она с берега туфлей в руке указывала на него глухонемому, который все равно не мог ее слышать:
- Вон он, вынырнул! Сзади! Хватай его, немец!
В воде Митя был как рыба. Дурындин же чуть не утонул. Он плохо плавал, а за Митей в воду полез не из желания отомстить. Просто весть о нахождении Митей клада распространилась уже по всему Старому городу и дошла даже до глухонемых. И все почему-то были уверены, что нашел он сокровища князя Славинецкого, те самые, искомые из поколения в поколение, несметные.
На том берегу, в месте пустом, безлюдном, где Митя просушил одежду, на него набрел старик Копеич.
- Митенька, деточка... - говорил он, идя к Мите с распростертыми руками, готовыми обнять его. - А я думаю: кто это тут свистит? Наверное, Митя, никто же лучше его... Дай-ка, думаю, конфетку ему...
Копеич полез в карман, не спуская с Мити ласкового взора. Лицо его выражало одну любовь. Для Мити его лицо было точь-в-точь как у Дурындина, когда тот тащил Раису в кусты. "Он меня мучить хочет!" - кинулся Митя от него в реку, к другому берегу.
Не все люди в Старошумске знали Митю в лицо, но вскоре после старика Копеича встретился ему еще человек, узнавший его, - Колпачок. Колпачок тоже хотел обхватить его руками, но Митя очень не любил, когда его хватали руками. Никогда доселе люди не обращали на него столько внимания за одно утро. После встречи с Колпачком Мите захотелось быть одному, как прежде, чтобы никто не замечал его. Рядом оказался забор психиатрической больницы, а за забором - Митя не однажды перелезал туда - был больничный сад, обычно безлюдный и полный птиц. Митя перелез через забор и услышал где-то в глубине сада, ближе к больнице, пение трубы.
Это трубил доктор Калиновский. Он стоял на дощатом помосте, а перед ним на скамейках сидели в несколько рядов его пациенты. Мите, осторожно выглядывавшему из кустов сирени, очень понравилась белая, без единого пятнышка одежда Калиновского, но то, что он выдувал на трубе, не понравилось. Этих звуков все птицы, и даже чайка, прилетавшая сегодня на Монастырскую гору, испугались бы.
- Соло на трубе из "Поэмы экстаза", - сказал Калиновский, перестав дудеть. - Недурно исполнено, а? Молчание! Тишина. Говорю только я.
Больные на скамейках и без того молчали, устремив на Калиновского неподвижный взгляд. У всех было одинаковое выражение лица. "Они голодные", подумал Митя.
- Внимание! - воскликнул Калиновский голосом, в котором зазвенел тот же металл, что в трубе. - Носки и пятки поставить вместе! Руки на колени! Всем сосредоточиться на моей переносице и на протяжении всего сеанса смотреть только в нее.
Митя прокрался по саду, чтобы тоже, спереди, посмотреть на переносицу Калиновского. Посмотрел и ничего интересного не увидел. Калиновский тем временем продолжал:
- Итак, я начинаю сеанс лечебного гипноза по укреплению вашей расстроенной психической и нервной системы. Но я не только гипнотизер, я больше чем гипнотизер! Мое слово способно творить чудеса. Я верну вас в нормальный мир повседневной действительности, - показал он рукой в сторону города. - Я всю жизнь воспитываю в себе волю. Я верну вам то, что вы растеряли. Моей силы воли хватит на всех.
Митя, слушая Калиновского, вспомнил Алешу, который ел у дороги сухие хлебные корки. Калиновский тоже хотел за всех людей съесть какой-то их черствый хлеб. Наверное, у него было очень большое сердце.
- Вы уйдете отсюда новыми людьми. Но при условии абсолютного повиновения мне. Не отвлекаться, внимание на переносицу.
По-прежнему на переносице Калиновского ничего нельзя было рассмотреть, даже ни прыща, ни родинки, и Мите стало скучно с ним. Он ушел обратно в сад, мимо оранжереи с побитыми стеклами, мимо беседки, наглухо покрытой хмелем, туда, куда не доставал голос Калиновского. Мите надо было дождаться ночи, когда все уснут. Он лег на траву и стал ждать ночи. Медленные облака проплывали над ним. Он смотрел, как они плывут, ему было так чисто в себе, как бывало, когда он сидел на обрыве над рекой, смотрел на плывущую мимо ветку дерева, или пену, или лодку с людьми и понимал, что он больше никогда не увидит эту ветку, пену, лодку. В нем все становилось чистым от этого понимания. Течение реки, уносящее безвозвратно ветку и пену, смывало в нем всякую память о первородной грязи, из которой его извлек Корней. Небесное течение также смывало память обо всем, что он узнал, живя среди людей. В нем оставалось то, чему он не знал названия. Понимать слова Митю научил Корней, но он не все слова успел сказать.
В тот час, когда Митя был в больничном саду, туда же забрели два наркомана, пациенты Калиновского. Срок лечения этих наркоманов подходил к концу, Калиновский был убежден, что излечил их, а таким пациентам в последние перед выпиской дни позволялось гулять вне лечебного корпуса, внутри общей стены-забора, окружающей сад и все строения больницы. В сад наркоманы пошли, чтобы покурить травки, и место, где хоронился Митя, показалось им подходящим для их дела. Они разговаривали, когда шли, и Митя слышал их, а потом, усевшись в траве, замолчали, закурили и опять заговорили, но уже другими голосами, по-другому. Митя услышал: они стали называть друг друга братьями. "Ты, брат..." - "Да, брат..." Что-то произошло с этими людьми, они как будто узнали вдруг, сейчас вот, что они братья. Митя подумал, что, быть может, и он их брат, и поднялся из травы. Если бы они узнали его, он бы им рассказал про клад. Втроем бы они подняли его. Один наркоман сосредоточенно глядел на огонек папиросы, он не сразу увидел Митю, а другой увидел, но узнал в нем неизвестно кого, не брата.
- Не в этом саду я хотел бы встретиться с тобой, мой мальчик. Я помню, все помню. Наш сад, и дождь тот вечерний, и нежность его. И что-то говорило с нами голосом любви. Я помню... Но где твоя пилотка, почему ты не в пилотке?
Ночью Митя возвращался домой. На улицах Верхнего Вала было пустынно. Все сидели по домам в страхе перед мастифом Пупейко, который взбесился вдруг, покусал хозяина и рыскал по городу, показываясь там и сям, наводя всюду ужас. Встретил Митя одного музыканта Гехта, который запил пуще прежнего и не ведал, что творится вокруг. Гехт стоял на крыльце своего дома, упершись лбом в дверь.
- Тебе постукать? - спросил Митя.
- Не открывают... - повернулся к нему Гехт лицом. Он был похож на человека, заморенного тяжелой работой. - Постучи, милый, постучи. Может, тебе откроют.
Мите тоже не открыли. Гехт махнул рукой и лег на крыльце возле дверей.
- Буду тут спать. Подожди-ка, - окликнул он уходящего Митю. - Возьми, достал он из кармана мундштук трубы. - Из него никто еще не дул. Я расскажу тебе... В детстве у меня не было своего мундштука, так бедно мы жили. Дул в общий мундштук. И вот теперь дую на похоронах. Тебя я знаю. Будешь всегда один, и будь... Не надейся ни на чью помощь. Тут все нищие навеки.
- У меня есть братья, - сказал Митя. - Только я не знаю, где они живут. Корней говорил, что где-нибудь они есть.
- Нет у человека никого, - пробормотал Гехт, свернулся по-собачьи у дверей и заснул.
В доме Корнея, увидел Митя, пришедши туда, будто кто-то уже поселился без него, кто натоптал везде, набросал окурков, разбил чашку на мелкие осколки. "Наверное, это начальник, - подумал Митя. - Он хочет сам жить здесь. Наверное, Корней сделал дом без спросу". Все в доме - стол, табуретки, печь, кувшин, старый веник - уже было неживое, молчащее по-мертвому. "Я в школу больше не пойду. В школу ходят, пока не вырастут, а я уже совсем вырос, нет у меня никого старше меня. Мне самому надо думать, как жить. Я больше не буду жить в Шумске. В Шумске нет у меня братьев, тут меня никто никогда не узнал. Корней говорил, что на свете есть много всяких людей. Если есть все люди, где-то есть и мои братья. Поеду искать братьев. Найду и расскажу им про клад".