– Восемнадцать миллионов, – говорит кто-то.
Камера очень медленно – чтобы возникло ощущение пересчета – показывает всех. Девять. Это буквально повисает в воздухе. Восемнадцать миллионов и девять человек. Вдруг громила-шахматист говорит:
– Это если ровным счетом…
– А с Люсей и ребе… – говорит он.
Снова молчание, и крупным планом снова люстра. Она начинает потихоньку раскачиваться, а потом перестает.
В комнату заходит Люся с подносом, на котором стоят чайник и стаканы. Роняет все. Затемнение.
Пустая квартира. На полу лежат ребе и Люся, у обоих перерезано горло от уха до уха.
В дверях стоит сумасшедшая старуха, которая демонстративно вымазана кровью, в руках у нее окровавленный нож, причем она этого явно не понимает.
Старуха говорит:
– Борюсик…
Кот подходит к мертвому ребе и метит прямо ему на лицо.
Возврат из ретроспективы – аэропорт.
Натали выходит после паспортного контроля в небольшой зал кишиневского аэропорта. У входа толпится куча людей, которые радостно бросаются к прибывшим. Прибывшие одеты в шубы, меховые шапки, в руках держат огромные пакеты с подарками; те, кто их встречает, держат в руках букеты, которые завернуты в целлофан. Вежливо улыбаясь, Натали лавирует между людьми – у нее всего один чемоданчик на колесиках – и идет к выходу. Общий план – кучка людей, напоминающих типичных гопников. Пятеро сидят на корточках, трое стоят, очень вальяжные позы, на всех спортивные костюмы, блестящие туфли, дубленки, золотые перстни, толстые цепи на шеях. Лица угрюмо-презрительные. На всех, кто в зале ожидания, глядят с насмешкой.
Это таксисты кишиневского аэропорта.
Когда мимо них кто-то проходит, они бросают, не поворачивая головы:
– Такси, такси…
Если прибывшего никто не встречает, он останавливается на секунду, и в этот момент мужчины моментально вскакивают, окружают его и буквально волокут к машине. Натали видит все это, медленно двигаясь через толпу, и, вежливо уклонившись от встречи с очень толстой молдаванкой, которая несется с раскрытыми объятиями, попадает наконец к выходу. На улице вновь глубоко вдыхает и смотрит по бокам с любопытством. Останавливается у проезжей части, – это метров на 20 ниже – и ждет автобус. Пикает мобильный. На экране появляется эсэмэс-сообщение:
«Remember dochia!
No drags.
No niggas
No moldavans
Your papka»
Девушка улыбается и, покачав головой, поднимает руку.
Автобус отъезжает, и мы видим, что дорога снова пустеет.
Ретроспектива
Больница Нью-Йорка. Мужчина – отец Натальи – лежит с закрытыми глазами. Потом очертания всего, что происходит в палате, становятся смазанными. Мы как будто видим все глазами отца Натальи, которые полуприкрыты. Какие-то фигуры двигаются, какое-то черное пятно двигается навстречу белому, какое-то ёрзание. Глухие голоса, женский и мужской. Говорят на английском, поэтому идут титры:
Женский: О, милый, не так быстро, он же здесь.
Мужской: Лапа…
Женский: Мне так нравится, когда ты называешь меня «лапа».
Мужской: Я прочитал это слово в книжке нашего выдающегося писателя Мейлера.
Женский: Он так называл свою «лапу»?
Мужской: Ну, правильнее «своего», так обращался к своему любовнику один гей-американец. Но это неважно, главное-то чувства. Как писал великий Вудхауз…
Женский: Вау, мне так нравятся интеллектуально развитые мужчины…
Мужской: Меня заводит, когда ты говоришь «вау», моя белая цыпа.
Женский (требовательно): Лапа, ниггер, лапа.
Мужской (томно): О-о-о-о….
Женский голос явно принадлежит матери Натальи. Женщина определенно почувствовала себя одинокой и решила наладить личную жизнь. Картинка то становится почти ясной, то снова плывет: понятно, что отец Натальи пытается открыть глаза пошире.
М:…не проснется, я ему лошадиную дозу вколол.
Ж: А он?..
М: Ну, в принципе, может и слышать.
Ж: Хи-хи.
М: Белая сучка.
Возня, шорохи, ритмичные шлепки. Отец Натальи мычит. Шлепки становятся все чаще, мужчина и женщина начинают пыхтеть, пыхтят все громче. Отец Натальи хрипит и мычит, пытается разлепить глаза. Любовники пыхтят все громче. Потом вдруг молчание.
– Арановски? – спрашивает резкий мужский голос.
– Черт, что это с говнюком? – говорит другой.
– Кажется, бутонифонал, – говорит первый голос.
– Вот дерьмо, – говорит второй.
– Не ругайся, – говорит первый.
– Слушай, не учи меня, – говорит второй.
– Нас, евреев, все учат, – говорит второй.
– ООН, Евросоюз, ПАСЕ, Совбез, – говорит он.
– Заткнись, – говорит первый.
– Папа римский, общественное мнение, Саркози, блядь, – говорит второй.
– Еще и ты, засранец, будешь меня учить, – говорит второй.
– Да забейся ты! – говорит первый.
– Дай ему что-то, чтобы он очухался, – говорит первый.
– Сейчас, – говорит второй.
Пара шлепков – это легкие пощечины. Над камерой склоняется мутное пятно – лицо, – и постепенно картинка проясняется. Общий план: в палате лежат чернокожий доктор и мать Натальи, оба на полу, без нижней части одежды и с покрасневшими, раздутыми лицами. В шею каждого врезался черный шнурок. У кровати отца Натальи мужчина, очень похожий на агента «Матрицы» из одноименного фильма: безобидный дебил с претензией на угрозу. Он даже одет в костюм, как у агента Смита. Второй мужчина выглядит добродушно, этакий Энтони Хопкинс на пенсии. Понятно, что он намного опаснее своего якобы крутого напарника. Отец Натальи ошарашен, потому что не видит жены и ее чернокожего любовника, те ведь на полу. Куда все подевались, где те, кто здесь только что трахался, что за галюны – все написано на его лице, потому что он, говоря прямо и цитируя кумира советских интеллигентов Булгакова, далеко не бином Ньютона.
– Очухался, – довольно говорит первый (Хопкинс).
– Арановски, мы по твою душу, – говорит он.
– Думал спрятаться, гамадрил? – рычит второй (Матрица) и замахивается.
– Да перестань, – говорит первый.
– Мля, педераст! – рычит второй и снова замахивается.
Папаша Натальи лишь испуганно жмурится.
– Натан, ты мешаешь мне представиться, – говорит первый.
Встает со стула, обходит тела задушенных и присаживается на краешек постели больного.
– Арановски, мы по поводу сокровищ, – говорит он.
– Каких сокро?.. – пищит отец Натальи.
Как и все крутые на руку бизнесмены эпохи борьбы с ОБХСС, он оказывается жалким трусом, не способным постоять за себя, с него слетает весь налет грубости, резкости. Он становится похож на беременную женщину, которая знает, что беременна, и поэтому несет себя плавно.
– Чё ты придуриваешься? – рычит второй.
Размахивается и изо всех сил втыкает шприц, которым делал укол, прямо в ляжку отцу Натальи. Тот визжит, но ему быстро затыкают рот.
– Копи Царя Соломона, – говорит второй.
– Я… что… как… отку?.. – говорит отец Натальи.
– Думал спрятаться, чмо, да, спрятаться? – шипит второй и замахивается кулаком.
– Я… не… по… – блеет отец Натальи.
– Доктор Хау… – замирает с возгласом на устах чернокожая медсестра.
– Мля, я же тебе сто раз говорил, – говорит первый второму.
– Закрывай ты эти гребаные двери, чмо! – говорит он второму.
– Кто чмо, я?! – говорит первый.
– Ты, потому что ты не закрыл дверь, идиот, – говорит второй.
– Мне надоело твое хамство! – неожиданно ранимо заявляет первый.
Все время переговариваясь, они – на диссонансе – очень слаженно и быстро втаскивают в палату медсестру и душат ее: первый обхватывает сзади и валит на колени, второй затягивает шнурок. Нам становится понятно, как именно ушли в мир иной доктор и мать Натальи. Медсестра умирает, так ничего и не поняв. Первый и второй возвращаются к постели больного. Второй смотрит многозначительно на первого.