– М-м-м-м-м-м-м-мя-я-я-я-яу-у-у-у-у-у, – вопит она.
Тишина. Потом тихий – не потому, что тихий, а издалека, – стон девушки:
– М-м-м-м-м-м-м-м-о-о-о-о-о, – стонет она.
Так несколько раз. Потом кошка замолкает, а стоны из дома, где мастурбирует девушка, становятся все протяжнее и громче. Затихают. Снова подъезд. Краска уже чуть облупилась, но ничто не предвещает той разрухи, которая наступит здесь пятьдесят лет спустя, ведь дома в Кишиневе все еще довольно новые… Лестничная клетка на 5-м этаже. Мужчины почему-то столпились на один пролет ниже. Выглядят как сборная команда по регби за секунду до сигнала о начале матча. Перед дверью стоит только Митя. Он самый безобидный на вид, поэтому и звонит (в регби, наоборот, первым номером пошел бы самый сильный, тут у нас контраст. – Прим. «первого номера» университетской сборной по регби В. Лорченкова).
– Кто там? – раздается недовольный голос из квартиры.
– Арон, это я, принес транзисторный приемник, что ты просил, – говорит Митя.
– Который я у Натан Иваныча брал за японскую удочку? – говорит голос.
– Ну да, тот же самый, – говорит Митя.
– Открывай, я тороплюсь, – говорит Митя.
…ВАЖНОЕ ПРИМЕЧАНИЕ: несмотря на то, что разговаривают два еврея, никакого псевдоеврейского акцента типа «шо», «ой вей» и прочего дерьма а-ля «Карцев после перестройки» быть НЕ ДОЛЖНО. Евреи Кишинева 50–80-х разговаривали на таком же русском языке, что и остальные кишиневцы, здесь был самый правильный русский язык, которому их научили русские (и это то немногое, что русские в Молдавии сделали правильно. – Примеч. В. Л.). Исключение – неистребимое проглатывание гласных («йскшнв» – «я из Кишинева»), но это можно отнести на счет древней привычки, которой были подвержены еще финикийцы (а израильтяне до сих пор без гласных пишут). А на псевдоеврейском языке («таки да», «я вас умоляю» и т. п. несмешные хохмы) в Молдавии стали разговаривать после 89-го года те молдаване, которые выдают себя за русских, и те русские, которые выдают себя за евреев. – Примеч. В. Л.)
Митя явно волнуется. Дверь приоткрывается. Мы видим перед собой толстого мужчину, который присутствовал в комнате ребе во время несостоявшегося жертвоприношения. Мужчина в пижаме, шлепанцах (так мой дед ходил не только в винный магазин, но и в Союз писателей, где у него был свой кабинет. – Примеч. В. Л.), в руках у него огромный кусок арбуза. Красный, ярко-красный, волокнистый…
Арбуз – крупно…
Камера отъезжает.
Мы видим мужчину, который сидит на стуле, ярко-красное пятно было его лицом. Это сплошной синяк. Мужчина явно не рассчитывает остаться в живых, он хочет умереть, и побыстрее. Мы догадываемся об этом, потому что он говорит:
– Я не рассчитываю остаться в живых, – говорит он.
– Я хочу умереть побыстрее, – говорит он.
– Гады, фашисты гребаные, убейте меня, – говорит он и плачет.
Громила качает головой.
– Арон, – говорит он осуждающе.
– Как твой язык повернулся назвать нас, твоих товарищей, фашистами? – говорит он.
– Нас, евреев? – говорит он.
– Говно ты, Арон, – говорит он.
Безо всякого гнева бьет велосипедной цепью по лицу Арона. Бьет слабо, но лицо уже сплошная рана, так что Арон страшно и дико вопит – вернее, начинает, – но ему затыкают рот какой-то тряпкой. Так что он мычит, пока ему на лицо не выливают стакан воды. Он мычит еще сильнее. Все смотрят на Митю, который растерянно стоит перед жертвой с чайником.
– Митя, твою мать, – говорит громила.
– Ты температуру воды проверил? – говорит он.
Все смотрят еще раз на чайник. Из носика вьется дымок (Митя полил жертву кипятком вместо холодной воды). Громила качает головой, идет на кухню, возвращается с вазой – хрустальная, наклейка крупно «GDR» – и, смачивая тряпочку, аккуратно, даже ласково гладит ею по лицу Арона. Тот затихает. Громила вынимает у него изо рта тряпку.
Тишина секундная.
Задний шумовой фон – слабые крики девушки. Ну, той, которая дрочит, – крики слабо слышны во дворе.
– Что это там у вас? – недоуменно говорит Митя.
– Надька Шмейрзон… та, что… Цилина дочка, – говорит Арон медленно.
– Поздний ребенок, – говорит он.
– Дурочка она, дрочит, не стесняется, – говорит он.
– Не работает, не делает ни хера, целыми днями на подоконнике сидит да мужиков поджидает, – говорит он.
– То дрочит, то в истериках, – говорит он.
– Девять абортов уже черт знает от кого, – говорит он.
– Больная… – говорит он.
– Мать мучается, а в дурку не сдает, – говорит он.
– Говорит, жалко, – говорит он.
Потом вдруг плачет. Рыдает. Видно, что ему сейчас жалко и Цилю, и Надю, и себя… Горе вообще облагораживает…
Тишина. Стоны – очень отдаленно – девушки. Мужчины молчат, на всех маски, хотя, совершенно очевидно, Арон их всех знает. Наконец громила прерывает молчание.
– Арон, мы не фашисты, – говорит он.
– Фашист – это тот, кто плюнул на свой народ, – говорит он.
– …и отказался жертвовать своим отпуском ради того, чтобы найти денег для репатриации сотен тысяч семей, – говорит он.
– Знаю я вас, жлобы, – говорит Арон.
– Все себе хапнете, – говорит он.
– ОБХСС по вам всем плачет, – говорит он.
– Арон, ты не прав, – говорит Митя.
– Чем вам здесь плохо? – говорит Арон.
– Мы здесь такие же граждане, как и другие люди, – говорит он.
– Евреи везде, – говорит он.
– …даже Менделеев был еврей! – говорит он.
– Сын портного Менделя, а фамилию переделал, – говорит он.
– Вот видишь, – говорит мягко громила.
– Переделал фамилию… – говорит он.
– Налицо ущемление прав, – говорит он.
– Яков, если нам разрешают даже открывать таблицу Менделеева, то о каких ущемлениях мы можем говор… – говорит Арон.
– Мы не можем быть спокойны, пока у нас нет своей страны, – говорит Копанский.
– Она у нас уже больше десяти лет есть и что? – говорит Арон.
– В конце концов, это ваше лично дело, эти сокровища долбаные, – говорит он.
И снова начинает плакать. Потому что прекрасно понимает, что это и его дело, которое таким быть очень скоро перестанет. Потому что он сам очень скоро перестанет быть.
– О-о-о-о-о… – раздается стон издалека.
Мужчины качают головами.
– Арон, тут все дело в том, что… – говорит один из них
– Мы не можем быть уверены в конфиденциальности… – говорит кто-то.
– Слово коммуниста! – восклицает Арон так же живо и с такой же глупой и идиотской надеждой, что и жертвы процессов 30-х годов.
– Я даю вам слово коммуниста, что нико… – говорит он.
– Арон, вас было трое, – деловито перебивает его Митя.
– Ты, Анатолий и Арик, – говорит Митя.
– Мы искали Арика, но он как в воду канул! – говорит Митя.
Его лицо меняется. Глаза горят, губы вытягиваются в ниточку, руки слегка подрагивают. Он становится похож на публициста из РФ Дмитрия Ольховского, который жалеет, что в мае 45-го русские не вырезали всех немцев, чтобы заселить Германию уцелевшими евреями, один из которых (к примеру, герр Ольхонсверр) в 2010 году напишет статью о славянских зверях, вырезавших европейскую нацию. Мы понимаем, что даже самый безобидный ботаник может быть смертельно опасен (особенно если он ищет 500 миллионов долларов и вы ему помешали. – Примеч. В. Л.).
– Анатолий и ты в Кишиневе, – говорит он.
– А вот Арик исчез… – говорит он.
– Арик оказался умнее нас, – говорит Арон.
– Он понял, что вы банда убийц и насильников, – говорит он.
– Арон, ты что, мы же тебя еще не изнасиловали, – говорит Копанский.
Все заразительно смеются. Это беззаботный смех людей, не сориентированных в системе ценностей общества с давними тюремными традициями и обычаями. Мы понимаем, что эти мужчины узнали о ГУЛАГе только из книги «Архипелаг ГУЛАГ», что подтверждает некоторые черносотенные теории о национальном составе жертв репрессий 30-х годов.