Всё делали тихо, расчётливо, не расходуя себя на лишние движения и стараясь не привлечь внимания очевидцев. Тому способствовала и свечурка, испускавшая настолько малый свет, что силы его хватало лишь для производства суда, но при этом далеко не всякому открывались подробности нашего пацанского сговора. О возможных очевидцах, кому в ту ночь спалось не очень, наутро позаботился Кирка. Переговорил со строгим лицом, но так, чтобы поверили, что станут следующими, если болтанут лишнего. Для верности пнул одного, в ком сомневался, коленкой в пах. Тот согнулся и быстро-быстро закивал, давая понять, что лично он – могила, и без всякого там дополнительно вечного огня. Основного бил, кстати, тоже он, Кирилл. Сам я просто помогал, придерживал извивающегося врага, стараясь заткнуть ему рот куском одеяла, как средства против испускания лишних звуков. Он закончил, затем, прихватив за шиворот, подтянул побитого недруга ближе к себе и отчётливо так произнёс, с расстановкой, ну совершенно по-взрослому:
– Теперь тебе гитлеркапут, парень, понял? А вякнешь, крякнешь, стукнешь куда не надо и кому, так знай – найдём и покараем, больно, жёстко и без малой поблажки. Я тебя бил, но я же тебя и не прощаю пока, потому что ещё не решил, помилую тебя или вообще не извиню.
Не знаю, как и что с тем пацаном, я даже имени его не запомнил, но Кирка в тот день меня ужасно поразил. Вроде бы, свой, близкий, часто весёлый бывал до совместных колик в обоих животах; а как бы и не совсем: чужеватый вдруг какой-то делался, странный, вспыльчивый не по делу. В общем, не брат, хоть мы с ним и похожи до совершенной удивительности.
В городе мы не встречались, ждали другого лета.
Так и не дождались. Но иногда перезванивались. Ехать же друг к другу было далеко: я жил у себя на Бауманской, он же с родительницей обитал где-то на окраине города, в рабочем то ли посёлке, то ли в ближайшей к городу промзоне. Мать там, кажется, у него крановщицей работала, а отца, по-моему, вообще не было никакого и никогда, даже отчима. Я – внук знаменитого на весь научный сопромат профессора Дворкина, он – никто и, по большому счёту, ничей, к тому же неизвестно как пробравшийся в конаковский пионерлагерь Академии наук, расположенный на живописном волжском берегу. Однако считал себя равным во всём и со всеми. Кроме одного – умел пуще прочих разговаривать и пугать. Тут ему равных не было, и он про это своё качество знал, как никто, сам про себя. А ещё он раньше срока взросления понял нечто такое, о чём я мог лишь догадываться, потому что ровно на этом месте заканчивалось наше с ним любое общее, с какой стороны ни возьми и как ни потрогай.
Так и уехали мы в тот год с Волги до срока: я – Гарькой-грузинцОм, он – Киркой-Гитлеркапутиным, получив это почётное звание за особые заслуги в побивании не камнями, но жёстко насаженными на жилистые руки кулаками под тихий свет пламени свечного фитилька.
Потом, в 87-м, кажется, Кирилл двинул куда-то то ли в юристы, то ли в спортсмены. Помню, много ещё рассуждал про разведчиков, так и сяк прикидывал. Говорил, самое оно, дело верное и за родину. Только не возьмут, наверно, мордой не сгожусь: им невидные нужны, чтоб в толпе затереться, если что. А я вон какой приметный, с лицом и повадками зверя. И ржал.
В ту пору так и не узнал я, куда он конкретно прибился, к чему. Кирка вообще с самого начала нашей дружбы имел структуру довольно грубую, не до конца понятную, и думаю, даже самое странное его решение меня бы не удивило. Но и вряд ли отвергло бы – даже если он и на самом деле в какой-нибудь КГБ угодил по недоразумению.
Так или иначе, но в наших отношениях возникла пауза, временная и вполне объяснимая. Тем более что и сам я в это время, став студентом, будущим актёром театра и кино, уже, считай, летал в иных мирах, в неведомых ранее эмпириях, уплывая в моря далёкие, океаны глубокие. Тогда я не знал ещё, что не выплыву, что, поскользнувшись в первой же луже, так до правильных глубин и не доберусь, а буду лишь скрести ладонями по мелкому дну, мешая себе стёртыми в кровь коленками и вечно думая о нехватке в моём организме левой почки. Другая, правая, пока что качала и очищала то, что чистить надлежит. Однако вердикт был малоутешительный – это вопрос времени и возможностей: как организма, так и личных. Ну вы же понимаете, при одной здоровой почке запас прочности – вполовину от нужного. А уж при одной дурной – что тут вообще говорить.
Снег закончился так же внезапно, как и начался, но только не унёс с собой боли в грудине. Я повернул налево и, едва волоча ноги, двинул по Спартаковской в сторону Нижней Красносельской. Успел подумать, одолевая последний, самый тяжёлый отрезок пути, что Спартак, скорее всего – «ихний», то есть «наш», в том смысле, что «свой», признанно авторитетный, поскольку освободитель и борец. Как, наверное, и Нижняя Красносельская – в названии этом явно поселены красные, приятные власти нотки. Да и «село» уже само по себе ароматит, сигналя всякому классово близким смыслом, и потому с моей родной улицей им придётся, видно, погодить, дав мне ещё пошагать по ней неперелицованной до тех пор, пока очередной героический назначенец не восполнит пустозвонким именем нехватку топонимики в когда-то любимом мною городе. Или если не вернут того-другого урода из списка прежних властительных именитостей.
Дома оказалось так же тоскливо, как и в сугробе, где я ухитрился побывать дважды за один вечер, каждый раз утыкаясь обнажённой головой в рыхлую снежную корку. Первый раз это имело место по собственной воле, а точнее, в силу моего же полного безволия, к которому я вплотную приблизился к своим тридцати трём христовым оборотам. Второй раз – в принудительном порядке, и это было обидно, хотя и терпимо. Но и уехать нельзя, Капутин перекрыл свободные выходы, подправив конституцию, – точно также, как и ввёл выездную визу и ограничил входы, заведя систему въезда в страну на строго персональное рассмотрение. Типа наказал граждан родиной. Мы-то думали, идиоты, что власть, какая ни приди, поднаторела в делах людских, нюхнула собственного пороху, и если не полная дура, то научилась мало-мальски опасаться площадных волнений, живого слова, критического отзвука мирового сообщества и всякое такое. В общем, вот вам бог, а вот парадное выходное отверстие – валите, мол, куда и как сумеете, берите воли сколько переварите, но только вне пределов: буяньте «за», ревите «против», меняйте империю с хлебом и квасом на такую же, но только с соевой колбасой и зловонной пепси из пожарного гидранта – переживём и отряхнёмся!
Ан нет, выкуси – «этот» порешил иначе, мой пионерский друг. Умён. Понял, что неволя мучительна, и ничто так не управляет душой человека, как поиск выхода. А там, где выход, уже уготовлен тупик, как и раньше, но по новому закону. На то воля его Госсовета, какой сам же и назначал. Мучайтесь, злитесь, негодуйте. И остывайте постепенно, братья унд сёстры, пересаживайтесь на родимые ВАЗы, влезайте в отечественный драп, выращивайте злой лучок, пишите стихи про родину, тащите шифер со складов, поленья с лесов, гвозди и колбасу – с местных производств, образовывайте деток в родных институциях и восстановленных ПТУ. Ничего, проживём. Вы же злобствуйте, господа, – глядишь, в ней же сами и утонете, в злобной жиже дурных заблуждений. Деспот и тиран чем отличаются от жёсткого лидера нации? А тем, что помимо пользы получают ещё и попутное удовольствие от мучений собственных подданных. А лидер – что? Лидер, как правило, мучается сам, хотя вред от него такой же настоящий, живой и не придуманный.
Ну а тогда, в счастливом промежутке между путчем 91-го и днём моего изгнания из Гитиса, незадолго до отбытия в Новозыбков в электротехническую роту электризуемых заграждений, где меня и отмудохали до потери левой почки, мы сидели с друзьями в одном из первых кооперативных ресторанов «Сергей», что размещался в роскошно обставленном подвале на Камергерском, ныне – переулке Демьяна Бедного. Выпивали и не верили себе.
– Смотрите, друзья, – говорил я товарищам моим, подкладывая и подливая, – раньше в этот подвал свозили покалеченную тару со всего центра, сам видал. Потом завозили доски, её же починять. Но всякий раз спустя полгода-год то и другое, окончательно догнившее и никому не нужное, вывозили прочь. И всё это для того, чтобы через какое-то время вновь наполнить подвал хламом и отбросом жизни. И снова вывезти, и бросить. В лучшем случае сжечь. И так годами, повсеместно и неустанно. И все были довольны, заметьте. А теперь тут «Сергей». И все мы. И сейчас нам принесут грибной суп и, заметьте, не из сыроежек, и сметана будет неразбавленной, это точно.