В следующее мгновение Он понял, что это не человек, вернее не то, что от него осталось, – а просто сам по себе не человек, потому что звук, с которым он упал, напоминал скорее звук сырой глины, вываленной из ведра, и Он даже потянулся увидеть, что же произошло по другую сторону стола.
Но старик загораживал и твердил, как заведенный:
– Не хлебом единым, а токмо ради науки… ради великих це…
Тогда Он молча сделал шаг в сторону, отодвинул Падамелона, заглянул и увидел что-то вроде широкого блюда с толстыми, бугристыми стенками в изоляции, какие-то кабели питания, реостаты, переключатели на небрежно сделанном щите управления. И на всем этом сооружении останки человека таяли, как снег на сковороде.
– Ух-х-х! – выдохнул Он еще раз и тряхнул старика.
– Чтоб не хвастался… – пояснил Падамелон безвольно, извиваясь и мотая головой, как тряпичная кукла. – Чтоб… с такими намерениями… такие пироги… такие котята… – нос его, как загогулина, торчала кверху, а голубая сыпь на коже налилась багровым глянцем.
И снова, как и в лесу, опасность висела в воздухе, расплывалась, впитывалась в мозг, подстерегала незадачливое сознание, как эквилибриста над пропастью. И даже Африканец ничего не чувствовал.
– Я ж говорил, – радовался старик, тоже пытаясь заглянуть на блюдо. – Ничего, даже запаха…
Однажды уже было – далекое и прошлое, как воспоминания детства. Он словно на миг потерял ощущение реальности, растворился там за стенами и вдруг, почувствовав свои границы, понял, что какие-то темные фигуры от земли до неба стерегут выход.
– Что это?.. – спросил Он, подавляя спазм в желудке и не замечая, как у старика подкашиваются ноги.
Кожа на трупе уже бугрилась, словно политая кислотой.
– Не съедобно… – пояснил старик, встряхивая «блюдо».
«Скрип-п!.. Скрип-п!..» – донеслось сверху.
– Ждете? – спросил Он, отстраняясь от происходящего и чувствуя, как те снаружи неуклюже, как великаны, переминаются с ноги на ногу и перекладывают из руки в руку дубины.
Ключица, перед тем как пропасть, всплыла голубоватым мазком. Кожа лопнула на тазовых костях и стала облезать.
Его чуть не вырвало.
– Не при-с-та-ло-о… – Старик вовсе доходил в его руке.
Снаружи, из темноты, как вещее, донеслось: «Знаем… знаем…»
– Не пристало… – внятно выговаривал старик.
«Ох, Падамелон, ох, Падамелон!» – кряхтели, как малые дети.
– Не пристало… – Старик корчился. – Не пристало подозревать в нечистоте…
«Не верим… – шелестело в голове. – Не верим!..»
– … опыта… школы… верификация…
Он его отпустил. Веки слипались, как свинцовые.
«Сил нет… Сил нет… – стонали снаружи. – Спать! Спать!»
Их боль стала общей болью, их страсть стала общей страстью, но только переложенная на задний план сознания, впитанная с молоком матери поколениями рабов рассудка и логики; лишь мысль… – опора и надежда, мысль – тайный плод, бессмертие и оружие земных голодранцев от истоков и в силу коленопреклонения, мысль – презренная обиходчивость, тупость, животное счастье едоков картофеля (носители разума?!), половозрелость, мыльный пузырь, мысли… мысль… Ван Гога… Гогена… и других ценителей красок, пролившегося дождя и золотой пшеницы, – кто «копался» извечно, от судьбы, от призвания, – ее не было, ничего не было – только холодный, темный лес с падающим снегом и мрачные тени от фонаря – пустыня.
Он ошибся. Померещилось. Мозг просил пощады, отдыха, как мягкой подушки или теплой руки.
До чего я устал, вяло и обреченно думал Он, наблюдая, как Теоретик лезет за пазуху и блекло-пятнистые губы испуганно трясутся: «Только ради… только ради науки… вере… вере…», а Африканец озабоченно вертит заросшей головой. Что-то новенькое, но все равно знакомое, неотличимое от того, что было или будет. Пангины, петралоны? Что еще можно придумать? Квазимода? Он словно вспоминал то, чего еще не случилось. Холодная, вечная стена перед всеми теми, кто пробовал ее штурмовать.
Сил не было анализировать. Он едва не упал.
Кости уже высыхали и рассыпались в порошок. Разбавленная кровь запекалась и превращалась в черную пыль.
«Не уйдем, – шептали сверху. – Влезем… влезем в каждую щелочку…»
– Сейчас начнется… – высказал предположение старик, полный тайного злорадства. Он не договорил.
«Навалимся… все сразу!..»
– Ерунда… – Храбрился старик, изучая его лицо, словно из чистого любопытства, словно из глубокой бочки, – даже в обиду себе. – … Мизинцем… – хвалился от страха.
Он снова был одинок, как перст. Снова надо было идти без цели, сделаться тем единственно ущербным, забитым, на котором возят воду – вечность, без шанса на избавление, на собственное «я», презираемый самим собой же. Почему? Потому что превратиться в марионетку проще простого. От черепца, запахнутого на груди платья, от вечных надежд и тупости, от черно-коричневых тонов, коровьих глаз, безутешности, безнадежности, – как привыкнуть к марихуане, «баяну» или снотворному, как дважды два – расслабиться, поддаться на искушение, быть овцой пропащей паствы. Все начнется сначала.
– … славненькое дельце! – обрадовано сипел старик.
«Славненькое! – отзывались они хором: – Скрип… скрип!..»
– Да провалитесь вы все! – в сердцах крикнул Он, с трудом разлепил веки.
Светили лампы, бугрилась чужая плоть. Старик молча наливался из бутылки. Африканец спал, свернувшись в кольцо.
Он добрел, плюхнулся в кресло и откинулся на спинку. Старик обрадовано потянулся наполнять стаканы.
В голове вертелось непонятное: «пангины…», «петралоны…»
– За тобой шло, – сказал старик, – везучий ты…
Он выпил с жадностью и отвращением.
Нельзя, нельзя… думал Он, скулить. Впутываться в чужие страсти, во все то, что не дает свободы. Слишком их много, и слишком они разные – все эти блудные сыновья человечества – мысли, как говорит Падамелон.
Из стены поперло – без паузы, без предупреждения: с налитых мышц полетела известка и гримаса выражала крайнюю степень напряжения человека, завязшего в болоте.
Старик спохватился, опрокинув стакан, подбежал и ударил раз и потом еще и еще: прямо в лицо, в глаза…
Но то, что лезло, хрипя, не обращало внимания, и торс с каждым усилием выдирался из стены, а по лицу текла кровь.
– Да чтоб ты!.. – Старик отпрянул. Глазами поискал ружье.
Великан уже опустил одно колено на пол. Он напоминал борца перед прыжком. Левая лодыжка держала его в стене.
Старик подскочил и выстрелил с бедра. В упор. А потом ткнул прикладом. Человек упал на бок.
Лицо исказило выражение ужаса, и человек в испуге протягивал руки и шевелил губами. Правый бок был вырван, и плоть или то, из чего он был сделан, со свистом втягивалась в шар.
Старик брезгливо наклонился, словно прислушиваясь:
– Чушь-чушь-чушь… – брезгливо произнес он, отошел и приложился.
Тот, второй, оставался безучастным.
– Что, что он сказал? – жадно спросил Он, подаваясь вперед.
– А что он еще может сказать? – удивился старик.
То, что лежало под стеной беззвучно истекало слезами.
– Ну что, что? – Он приподнялся.
– Да ничего особенного, – отозвался старик, – «Все человечество умещается в горсти песка!» Как обычно – шарада.
– Да! – расслабленно отозвался Он. – Как это правильно!
И подумал, что согласен полностью и безоговорочно, что это и есть то, к чему Он стремился – мудрость и знания.
Старик вдруг заглянул в глаза:
– Э… брат, да ты, кажется, ничего не сообразил? Разжалобить он хотел, всего-навсего. А потом… Теперь они точно отстанут… – Старик казался довольным, как насосавшийся паук, и погрозил второму, оставшемуся. – Вот такие пироги с котятами, – добавил он, и прикончил наконец свою бутылку. – Они нам еще в ножки поклонятся…
Как же, подумал Он, держи карман шире. Не ты первый, не ты последний суешь голову в ловушку, и я вместе с тобой.
Место справа от зеркала уже было гладким и чистым, как хорошо залеченный шрам, а от великана под стеной осталась груда тряпья.