Разбирающиеся в подобного рода вещах теперь или аплодировали, или со злости грызли ногти. Но завистников больше, и скандал вышел немереный. Он был бы просто вселенским, но, к счастью для Москвы, большинство лиц, поминавшихся в бумагах Санчес, были или в могиле, или давно не у дел.
Что же касается самой Кристины, она тоже была нашей разведчицей. Как и Романов, родилась в России, он – где-то под Магаданом, она – в Курске. Прежде чем попасть в Аргентину (ее отец в годовалом возрасте был вывезен из окруженного франкистами Мадрида в Россию), Санчесы эмигрировали в США, где Кристина окончила в высшей степени престижную юридическую школу при Гарвардском университете. В Буэнос-Айресе она вела дела нашей резидентуры. Романов взял на себя дипломатическую часть, а Санчес ведала юриспруденцией и бизнесом. Последний рос как на дрожжах, так что при Романове латиноамериканская резидентура не брала у Москвы ни копейки, наоборот, перечисляла миллионные суммы в Нью-Йорк и Европу.
Кристина не просто была любовницей Романова, она его страстно любила, и еще когда несчастного князя погребла под собой лавина, от горя едва не покончила с собой. К счастью, через неделю Лубянка, а с ней и сам Романов ее успокоили. Оказалось, что за день до лавины в “Элизиум” из Москвы инкогнито были переправлены два подрывника. Они пробурили в леднике несколько десятков шурфов, под завязку набили их динамитными шашками и, запалив бикфордовы шнуры, спустили вниз накопившиеся за зиму миллионы тонн мокрого снега.
Пока он, грохоча, как курьерский поезд, сносил всё на своем пути, Евгений Романов стоял чуть выше ледника на скалистой площадке и спокойно наблюдал за этой репетицией апокалипсиса. Вскоре рядом приземлился вертолет и, взяв его на борт, через минуту взлетел. Спустя три часа, не спеша обогнув несколько высоких горных пиков, вертолет перевалил главный хребет Анд и уже недалеко от чилийской столицы Сантьяго приземлился на небольшом частном аэродроме. В Сантьяго Романов пробыл три дня, а дальше “Аэрофлот” через Гавану благополучно переправил его в Москву. Он прибыл в Шереметьево 15 октября 1990 года.
Как выяснил “Эсквайр”, на родине Романова встретили без лишнего шума, но вполне ласково. Будто из мешка Деда Мороза вручили ему все причитавшиеся за два десятка лет беспорочной службы чины, звания и награды, прибавили к ним сберегательную книжку “на предъявителя”, где лежало жалованье за те же двадцать лет, а также три аккуратных конвертика, каждый с ключом. Первый – от трехкомнатной квартиры в высотке на Котельнической набережной, второй – от машины “Волга” с форсированным двигателем, и третий – компенсация за “Элизиум” – от очень неплохой дачи прямо на берегу Пестовского водохранилища. После чего с почетом проводили на пенсию. В Советском Союзе, потом в России Романов прожил еще двадцать пять лет, по большей части как раз на даче, которую очень полюбил. Скончался он в нынешнем, 2015 году в Кремлевской больнице. Его убил тяжелейший сердечный приступ.
Технически эвакуация Романова из Аргентины была проведена безукоризненно, но сама по себе она была полным бредом. На Лубянке куратором нашего героя был некий Крестовский – отъявленный трус. На своем подчиненном он выслужил генерал-лейтенанта и, когда депутация европейских Романовых – трое восьмидесятилетних старичков, из которых песок сыпался, – собралась было в Аргентину, отчаянно перепугался. Стал убеждать руководство внешней разведки, что эта незваная “родня” раскроет всю советскую разведсеть в Аргентине. Короче, если Романова немедленно не вернуть на родину, провалов будет столько, что никому мало не покажется. Поколебавшись, с ним согласились.
После того как Романов оказался в Москве, руководство резидентурой перешло к Кристине Санчес. При ней не было никаких серьезных сбоев, никто не провалился и никто не перебежал на другую сторону; тем не менее сеть хирела на глазах. Кристина была устроена по-другому, перенять то, что с таким изяществом делал Романов, она не сумела. Всё же ни шатко ни валко (в смысле экспортно-импортных операций очень успешно) работа шла, пока Лубянка не сообщила в Буэнос-Айрес, что Романов скоропостижно скончался в Кремлевской больнице. Узнав, что своего возлюбленного она уже никогда не увидит, Кристина наложила на себя руки.
Я не без любопытства прочитал эту статью, но подробно ее здесь излагаю по другой причине. Дело в том, что спустя два месяца после того, как распечатка “Эсквайра” попала мне в руки, – днем раньше мы всем семейством вернулись из-под Ростова и мои сразу отбыли на дачу, – позвонили в дверь.
Я открыл. Вошли четверо и, показав соответствующие книжечки, представились сотрудниками органов государственной безопасности. Судя по документам, все были офицерами – от лейтенанта до полковника. Тут же, в коридоре, они предъявили мне ордер на обыск. Дальше мы проследовали в гостиную, где один – тот, что полковник – остался со мной. Он в кресле, я на диване, мы девять часов кряду вели ничего не значащие разговоры о погоде, об археологических партиях на юге России, с которыми я с семьей каждый год ездил в поле.
Он поддерживал беседу как был выучен на службе, а я из последних сил цеплялся за обычную жизнь, которая сохла, скукоживалась на глазах. Потому что три других офицера всё это время медленно, и вправду чуть не с лупой, обыскивали комнату за комнатой. В том числе и гостиную, где сидели мы с полковником. Сначала письменные столы, потом книжные и платяные шкафы, сервант, горку, за ними пришел черед антресолей; мы их лет десять назад забили под завязку и с тех пор туда не заглядывали. Покончив с антресолями, они принялись простукивать стены, пол, особенно тщательно – подоконники.
В конце концов, к семи часам вечера (мои, слава богу, еще были на даче) они, вывернув наизнанку, выпотрошив весь дом, принялись перетаскивать в комнату дочери то, что решили забрать с собой. Образовался целый Монблан рукописей и машинописных копий, сотни папок газетных и журнальных вырезок: статьи, рецензии – всё же я не один десяток лет проработал книжным редактором; довеском к рукописям стал дневник жены и мой собственный и наша переписка за тридцать лет. В общем, полный семейный архив. Я не раз бросал лозунг, что так дальше жить нельзя: бумаги вкупе с бумажной пылью нас съедят, – и вот, кажется, был услышан. Мои гости справились с задачей в один присест.
Отделив, на что положили глаз, они вызвали с Лубянки микроавтобус с двумя рядовыми в качестве грузчиков; пока те набивали большие брезентовые сумки, сели тут же, в гостиной, и, извинившись, мирно закурили. Впрочем, перекур был недолгим. Едва бычки оказались в пепельнице, полковник вынул из кожаного портфеля другой ордер – на сей раз на мой арест.
Я расписался и дальше без единого свидания восемь с лишним месяцев провел в одиночной камере внутренней тюрьмы на Лубянке. Меня не били, ни разу пальцем не тронули; хотя ночные допросы случались, в общем, давали спать. Кормили тоже нормально, и всё равно во мне был такой ужас, что я был готов взять на себя что угодно.
Следователь, который вел дело, по-видимому, считал, что лучший способ расколоть арестованного – это его сломать, и здесь первый помощник – полная неизвестность. Он даже не говорил, в чем меня обвиняют, только требовал, чтобы я признался. Единственное, что от меня не скрыли, это что я агент американской разведки, “крот”, который создал внутри наших органов безопасности глубоко законспирированный шпионский центр.
Уже на втором допросе он, ликуя, стал объяснять, как они расправляются с подобными гадами – живьем сжигают их в печи. Печь тут же, рядом, в подвале здания, где меня сейчас допрашивают. Не поручусь, что он был заурядным садистом, но живописал, как изменника кладут живым в гроб, как по смазанным маслом полозьям не спеша вталкивают в печь, где “крот” и сгорает, – очень художественно.
Может, из-за его рассказов, а скорее, просто от безнадежности не прошло месяца, как я был согласен сознаться в любом преступлении, только бы следователь и вправду спас от печи. Тем более что он дал понять, что они не звери, раскаявшихся преступников не убивают, дают им пожизненное заключение и отправляют в тюрьму, которая находится на острове, посередине Белого озера, и которую они между собой зовут “Белым лебедем”. “Белый лебедь” даже звучало мелодичнеe, немудрено, что я радовался как дитя.