Там же, на плацу, впрямь как гром с ясного неба их застала война. Прилетела эскадрилья немецких штурмовиков и пара бомбардировщиков; в один заход они сбросили на базу десяток фугасных бомб и несколько зажигательных; этого было достаточно, чтобы началась паника. Ее и не пытались унять. Тушить горевшие казармы, ангары, склад с боеприпасами тоже никто не стал. А еще через три дня, когда немцы подогнали к базе три танка и два взвода пехоты на мотоциклах, солдаты, которым так и не раздали ни настоящих ружей, ни патронов, вместе со своими командирами подняли руки вверх и строем пошли сдаваться.
Дальше был лагерь для военнопленных. О том, как там сложилась жизнь его отца, Евгений Романов рассказывал очень подробно. Гнать пленных никуда не стали, под лагерь приспособили ту же военную базу, на которой еще вчера Александра Мещерского и его товарищей учили маршировать. Позже, когда линия фронта приблизилась, лагерь, а с ним и его насельников – к тому времени почти десять тысяч человек – переместили на запад, за Балатон. Небольшую заболоченную низину обнесли колючей проволокой, поставили вышки для часовых, а вокруг плаца, где перед работой происходил развод, сами пленные, сведя их в каре, выстроили пять десятков бараков. Неподалеку было порядочное месторождение железной руды, рядом металлургический заводик, и места отправленных на фронт венгерских рабочих заняли военнопленные.
Жизнь была тяжелая, работать приходилось много, а кормили впроголодь, хотя, конечно, сравнивать их лагерь с немецкими же лагерями смерти невозможно. В итоге что такое настоящий голод, князь Мещерский в лагере не узнал. Под Раховом начальником у них был пожилой офицер-шваб по имени Грюнне. Он воевал еще на предыдущей войне, а до того работал приказчиком в одной из петербургских ювелирных лавок.
Сразу распознав в Мещерском породу и выяснив, что немецкий у князя тоже хорош, он сделал Александра своей правой рукой. Когда же узнал его историю, стал и вовсе относиться как к сыну. В разговорах за рюмкой водки, хорошо зная русских, уважая их, Грюнне много сокрушался недальновидностью берлинских политиков. Говорил, что если бы Германия захотела привлечь к себе те миллионы солдат, что попали в плен в первые два года войны, большевики давно бы капитулировали.
Гитлеру следовало восстановить монархию: “Что было бы плохого для Германии, если бы он посадил на русский трон, например, тебя, дорогой Александр? – говорил Грюнне. – Если бы уничтожил колхозы и вернул крестьянам землю?”
Он, Грюнне, готов дать руку на отсечение, что Германия обрела бы тогда в России самого близкого друга и преданного союзника. А против такой силы проклятым англосаксам не устоять. Но Гитлер оказался близорук, и это погубит Германию. Грюнне относился к Александру Мещерскому с полным доверием и в нарушение всех правил выписал ему пропуск, который давал право в любое время и без каких- либо препятствий покидать лагерь и возвращаться обратно.
Положение Мещерского не ухудшилось и в Балатонском лагере, где тоже было много русских военнопленных. Начальником здесь служил некий Велш – старый приятель Грюнне и тоже шваб, но из другого маленького городка в Шварцвальде. Грюнне дал своему протеже такую рекомендацию, что и на новом месте Мещерский, сделавшись личным переводчиком Велша, имел полную свободу.
Это спасло ему жизнь в апреле сорок пятого года, когда советские войска уже подходили к их лагерю. С помощью того же Велша в венгерской военной комендатуре Мещерскому оформили документы на имя Дьердя Надя и помогли бежать в Австрию, в будущую американскую зону. Уже было известно, что американцы венгров не выдают.
Здесь же, в Австрии, он вскоре женился на девушке, которую за три года до того, пятнадцатилетней, угнали на работы в рейх. Сменив несколько ферм, она в итоге тоже оказалась в Австрии. Звали ее Катя Максакова. Она была из хорошей дворянской фамилии, милая, добрая, красивая, и Мещерский влюбился в нее без памяти. Двумя месяцами позднее он как Надь обвенчался с ней в русской православной церкви города Граца.
В лагере на сигаретах и письмах Мещерский заработал неплохие деньги, на них там же, в Граце, молодожены сняли уютную квартирку с видом на горы и целый год прожили вполне безмятежно. Единственное, что огорчало Катю, – ее руки. Три года она была скотницей на ферме, с утра до ночи убирала из хлева навоз, ухаживала за коровами, мыла, задавала им корм, доила, и ей казалось, что этой черной работой руки ее навсегда загублены. Впрочем, ванночки с настоем из альпийских трав в конце концов выгладили кожу и сняли воспаление суставов; пальчики снова стали тонкими, изящными, будто она никогда не делала ими ничего другого, кроме как играла на клавикордах. Все же память о том, что́ им пришлось пережить, осталась. Стоило зимой выпасть первому снегу, руки мерзли даже в меховой муфте.
Пока они жили в Граце и были деньги, Мещерский колебался, не мог решить, что им делать дальше: пытаться остаться в Австрии или попробовать перебраться в Америку. Он спрашивал и Катю, но той было всё равно, она лишь повторяла, что рядом с Александром ей везде хорошо и разницы нет. В конце концов выбор пал на Аргентину, но за то время, что они раздумывали, визы, билеты и остальное, что было необходимо, чтобы добраться до Буэнос-Айреса, сильно вздорожало, и оказалось, что денег не хватает.
Балатонский лагерь оставил Мещерскому хорошие связи, и, пытаясь заработать, он вместе с Катей стал возить через границу американские доллары, на которые в Венгрии был хороший спрос. Несколько раз сходило гладко, но однажды венгерские таможенники их задержали, и, если бы Мещерский не откупился, история закончилась бы тюрьмой и немалым сроком. А так у Дьердя Надя с супругой просто отобрали австрийские документы, сказали, что раз они венгры, то и жить им следует в Венгрии. После чего велели убираться. Оттого он, Евгений Романов, по легенде, и родился уже в Венгерской народной республике, в городе Секешвароше. Произошло это в 1946 году.
Но вернемся в Буэнос-Айрес. Рядовым жиголо Евгений Романов пробыл неполный год, а затем его взяла на содержание по-прежнему очень красивая, хотя и начавшая увядать вдова богатого местного предпринимателя, некая Валерия ла Томба. Она любила объяснять подругам, что Романов до того пришелся ей по вкусу, что свою жизнь без него она теперь и представить не может. Список достоинств был бесконечен, даже краткая его версия из “Эсквайра” выглядит внушительно. И стати у ее дорогого Эжена, как у греческого бога, и любовник он такой сильный, умелый, каких свет не видывал, опять же – великолепный танцор: стоит ему взять даму за талию, повести ее по паркету, она и впрямь обо всем забывает, не касаясь земли парит, парит и парит.
Ей нравилось и его умение вести себя в обществе. Сама родом из знатной наваррской семьи, она считала его манеры безупречными. Валерия видела и одобряла, что он любит всё изящное, может часами подбирать к рубашке и пиджаку галстук и запонки. И остроумие у него было того редкого галльского пошиба, который с тех пор, как уехала из Франции, она ни в ком не встречала. Вдобавок он знал бездну французских и немецких любовных элегий, которые сам, переложив на музыку, часами напевал ей под гитару. У Эжена был, пусть и небольшой, но приятный с хрипотцой баритон. В общем, она была от него без ума, не хотела отпускать и на шаг, но во многие дома приходить с наемным танцором было не принято. В итоге, всё взвесив, она женила его на себе.
Брак с ла Томба, как ни посмотри, – поворотная веха в карьере Романова. Что касается Аргентины, то здесь он сразу стал и богат, и желанный гость на любом светском рауте. Высшее общество Буэнос-Айреса наконец оценило то, что раньше видела одна Валерия, и теперь встречало Евгения с распростертыми объятиями. Его остроты гуляли по городу, его вкус, умение одеваться и поддерживать беседу стали чуть ли не эталонными, в общем, в нем признали русского великого князя и гордились, что удостоились его дружбы.
Та же метаморфоза с Лубянкой. Сначала, писал “Эсквайр”, Москва и знать о нем ничего не хотела, потом стала смотреть в его сторону – хоть и искоса, но с интересом, – а тут в одночасье он сделался любимым сыном родины. Ее надеждой и опорой.