— Что, с нами обоими?
— Только с тобой.
В дом вернулось гораздо больше народа, чем он мог предположить. Несколько женщин-членов собрания, оперативно взяли на себя руководство кухней и подготовку к чаепитию. На чужом фарфоре материализовались и были нарезаны дополнительные пироги. Все это совершенно не выглядело как вторжение, но воспринималось с облегчением. Целый час, а возможно и дольше, дом был обильно населен людьми, которые беседовали, ели, мыли посуду, сплетничали, впадали в слезливость и предлагали утешение. Все, что было недосказано на Похоронном собрании, теперь беспрепятственно всплывало в разговорах. Из рук в руки переходили фотографии его матери, которых он никогда раньше и не видел. На них она выглядела моложе или как-то по-другому, вне привычной обстановки или с людьми, о которых он даже и не знал, что они были знакомы с матерью. Происходящее было приятным. Оно отдаляло тишину и мрачность, но даже так спустя некоторое время Гарфилду стало невмоготу. Он улучил момент и захватил наиболее спокойный из двух туалетов, где и оставался дольше, чем было необходимо, читая старый номер Литературного приложения к Таймс — обзор книги по истории Византии, убедительная озабоченность которой была настолько далека от его насущных забот, что чтение это было своего рода средством против зуда для страдающей души.
Джек Трескотик, семейный врач, а также старый друг Энтони, поймал Гарфилда, когда тот выходил.
— Моя старая скрипка, — сказал он. — Как думаешь, ты мог бы найти для нее покупателя? Это хороший инструмент. Не то, что ваше корейское дерьмо. Я думаю, она французская.
— Конечно, — ответил Гарфилд. — Забросьте к папе, а я посмотрю, когда буду здесь в следующий раз. Может быть, один из учеников Лиззи как раз ищет нечто подобное.
— Спасибо. Пальцы уже совсем артритные стали. И Гарфилд… То, что Лиззи говорила сегодня о том, что вы хотите ребенка… Вы хотите пройти тесты?
— Мы делали все тесты, спасибо. Все, что только можно. Полный порядок у обоих.
— Хорошо. Значит, только время.
— Да.
— Знаешь, наследственность ни в коем случае не бесспорна. С тобой все оказалось хорошо. И с Хедли тоже.
Он ничего не сказал о двух других.
— Отец Лиззи страдал депрессиями, — объяснил Гарфилд тихим голосом, потому что кто-то как раз прошел мимо них в туалет, сдержанно поприветствовав их. — Думаю, ее беспокоит возможность своего рода накопления генетических проблем. Там ведь еще и папина мама. По крайней мере, меня это тревожит. Нас обоих.
— Лично я считаю, что главное не происхождение, а воспитание. Все будет хорошо. У вас все будет в порядке.
Бодрящая беседа была специализацией Джека Трескотика, точно так же как и фармацевтическая скупость, беседа всегда предлагалась первой взамен таблеток. Джек хвастался, что в его журнале регистрации и назначений ипохондриков было меньше, чем у любого другого врача в Вест Пенвизе. «Если они не получают свои конфетки, они идут в другое место, — говаривал он. — Или так, или берут себя в руки».
Удивительным было то, что человек, самым явным образом настолько черствый и нерасположенный раздавать рецепты, мог оставаться для Рейчел таким постоянным и полезным врачом на протяжении многих лет. А в реально трагической ситуации он никогда не медлил и раздавал снотворное.
Чаепитие, поминки, как их ни назови — откуда-то появилась половина окорока, так что, возможно, это был уже ужин — длились почти три часа. Гарфилд переходил из одной заполненной народом комнаты в другую, выдерживая поток выражения теплых чувств и симпатии от скорбных взглядов, далее рукопожатия и до объятий, причем все было сдобрено разговором. У него сложилось впечатление, что всех их троих, — его самого, Хедли и отца, — на некоторое время поддерживает и защищает исполненная любви забота, под покровом которой, тем не менее, становится самую малость душновато. Разговор велся для того, чтобы им не пришлось говорить, или, что еще хуже, заплакать, но чувствовалось в нем какое-то опасение. Они, несомненно, не боялись его матери — какой бы пугающей она иногда ни бывала, сейчас испугать их было уже не в ее власти. Так что, возможно, их пугало продолжающееся отсутствие Морвенны? Или Петрока? Отсутствие Петрока оставалось больным местом, настолько кровоточащим и ужасным, не подлежащим утешению, что оно как бы пометило всю семью, и у каждого, даже у самых безмятежных и бесхитростных Друзей, оставило немного страха перед ними.
Он нечаянно услышал, как дружелюбно, но твердо Оливера и Лиззи инструктируют «позаботиться» о них, как будто каждый из партнеров мог вдруг сбежать. В конце концов, демонстрируя свой кулинарный талант, Оливер начал готовить один из своих целебных, импровизированных супов, бывших его фирменным блюдом. Сдержанный аромат жарящегося имбиря и лука послужил сигналом к уходу. Когда ушел последний из присутствовавших, Хедли сунул каждому в руку бокал бордо и, помогая Лиззи подрумянивать тосты, начал обсуждать завершившиеся поминки, будто это была обычная вечеринка: кто что сказал, кто не смог прийти, кто неважно выглядел, кого он не знал. Если Лиззи или Оливер кого-то не знали, он давал разные анекдотические пояснения, так что они с трудом сдерживались, чтобы не рассмеяться. Но вскоре зазвучал смех, и аромат тостов, — такой мрачный в его собственной кухне в день, когда она умерла, — стал бодрящим. Как он это сделал? Как мог один-единственный человек улучшить атмосферу исключительно силой воли?
Наблюдая за тем, как все сплетничали и смеялись, опираясь на буфет, знакомый ему наощупь также хорошо, как собственная поясница, Гарфилд поймал взгляд Энтони, вышел следом за ним из кухни и поднялся в хозяйскую спальню. Все сбрасывали пальто и шарфы на кровать, где прежде лежало тело Рейчел, отчего в воздухе стоял аромат другой женщины, нечто сладкое, цветочное и английское. Гарфилд глянул на прикроватную тумбочку Рейчел и виновато подумал о лекарствах и канализации.
Энтони рылся в ящике с носками, небрежно разбрасывая содержимое. Он вытащил конверт, прочитал адрес, чтобы убедиться, и повернулся к нему лицом.
— Она написала это для тебя, — сказал он.
Сколько Гарфилд себя помнил, отец всегда говорил об их матери Она. Ее личность была настолько крупномасштабной и доминирующей, что при слове «она» именно о ней думалось в первую очередь. Никому даже в голову не приходило, что он имел в виду Морвенну — даже Морвенне.
Отец протянул было конверт, но, когда Гарфилд сделал шаг вперед, чтобы взять его, Энтони отдернул конверт назад.
— Она написала это много лет назад, — сказал он. — На всякий случай. Я не хотел, чтобы она делала это, но она дразнила меня, повторяя, что Друзья всегда говорят правду, и тут она была права. Ну а потом, когда Лиззи сказала то, что сказала, я вспомнил о нем и подумал, что хорошо бы тебе, ну… Так что держи.
Внимательно наблюдая за Гарфилдом, отец протянул ему конверт.
Ее почерк ошеломил Гарфилда. Она писала и читала так мало, что едва ли о ней можно было сказать, что жизнь ее имела вербальное выражение. В ее окружении письменное слово имело такое же ничтожное значение, как и пение, и всегда поражало то, что у человека с таким острым глазом, так непринужденно владеющего мастерством искусного рисовальщика может быть такой скверный почерк. Уверенной выглядела только ее подпись, и то потому, что она долго и упорно практиковалась подписывать свои картины, отчего подпись стала фирменным знаком, своего рода пиктограммой ее личности. Человеку незнакомому могло показаться, что слова на конверте, — Мастеру Миддлтону, — были написаны отстающим в развитии десятилетним ребенком. Мастер. Значит, она написала это, когда он был еще мальчиком. На всякий случай.
Гарфилд вскрыл конверт, клей на нем почти высох от старости, вытащил письмо на одной страничке и, ощущая на себе тяжелый взгляд отца, отвернулся в сторону, чтобы прочитать его. Сначала то, что он читал, не укладывалось в голове, во-первых, отчасти потому, что Оливер позвал: «Мальчики! Ужин готов!», как раз когда он был где-то на полпути единственного абзаца, из которого и состояло письмо, написанное тонким неразборчивым почерком. Он взглянул на отца в поисках подтверждения.