Когда зачирикал телефон, показывая, что это звонит Энтони по внутренней линии, она проигнорировала примерно двадцать звонков или даже больше. Но он был настойчив; он наверняка заметил, что уже рассвело, и знал, что она вернулась в мир нормальных людей достаточно для того, чтобы быстренько позвонить ей по телефону. Она выругалась и резко ответила: «Да?», с наслаждением почесывая голову острым концом деревянной ручки кисти.
— Ты забыла, — произнес он.
— Что? Понятия не имею, который час, — привычно соврала в ответ она. Все тот же старый трюк. — Часы оставила в ванной.
— Тебе нужно там быть в одиннадцать, а сейчас без десяти. Я пойду с тобой. Помогу там.
— Но я … А без нас эта чертова баба никак не обойдется? — вздохнула она.
— Что ты сказала? Рейчел?
— Да ты совсем глухой! — крикнула она.
— Я знаю, — достаточно жизнерадостно ответствовал он.
— Сию секунду спускаюсь, — пообещала Рейчел и бросила трубку обратно на стол, где та что-то задела, и что-то пролилось.
У нее оставалось еще немного желтого кадмия, и она продолжала работать, пока Энтони не поднялся и не начал колотить в люк, испугав ее.
— Господи Иисусе, ну хорошо, хорошо! — запричитала она. — Иду уже, ладно.
Вечером предстояло торжественное открытие ее выставки. Хотя это и звучало слишком высокопарно для начала работы скромной экспозиции в Ньюлине. В лучшем случае придет человек сорок, большинство из них не коллекционеры. Критики будут только от беззубой местной прессы; старые писаки, которые на самом деле годами не отваживались критиковать никого и ничего, опасаясь обидеть кого-нибудь, а те, кто помоложе, в блаженном невежестве годны исключительно для производства того, что охочий до неологизмов Энтони называл редакламой.
Галерея была маленькая, сильно смахивавшая на магазин, поскольку находилась под таким постоянным прессом необходимости привлекать клиентов и продавать им свой товар, что произведения искусства на ее стенах играли практически второстепенную роль после торговли сережками и открытками ручной работы. Галерея никак не могла позволить себе закрываться, и поэтому одну экспозицию нужно было снять, а новую повесить за половину дня утром перед открытием новой выставки. В пору расцвета славы Рейчел подготовка к открытию подразумевала всего лишь короткий визит вежливости, чтобы поблагодарить персонал и проверить, все ли развешано правильно. Теперь же, когда ее звезда опустилась с небес гораздо ниже, развешивать картины приходилось им с Энтони, сражаясь с молотком, крюками и мотками рыбацкой лески, рассчитанной на лосося. А галерее оставалось всего лишь прикрепить этикетки с указанием названия, размера и цены.
Энтони наслаждался своим активным участием; он дружелюбно поболтал с молодой парой, все еще занятой упаковкой нескольких цинично наивных картин с лодками, и с Сурайей. Это была сама галеристка, при рождении, конечно же, названная Сьюзен, и у нее было столько пирсинга, что, когда она разговаривала с кем-то, было слышно, как колечки и цепочки позвякивают о телефонную трубку. Сурайя вошла в арт-бизнес через ремесла — делала нечто под названием лунная бижутерия. Никто не уточнял, что именно это означало. Она так мало знала о новейшей истории искусства, что, к счастью, понятия не имела о том, кто такая Рейчел и как курьезно то, что теперь Рейчел приходится выставлять свои работы в помещении бывшего рыбоконсервного завода, а не на Корк-стрит. Рейчел подозревала, что Сурайя считала их с Энтони милыми, потому что они были забавными старикашками и не доставляли хлопот.
Поцапавшись пару раз, они установили определенную последовательность: Рейчел поднимала картину на ту высоту, на которой, по ее мнению, она выглядела бы лучше всего, а Энтони делал пометку на стене, вбивал крюк, привязывал леску к обратной стороне рамы и снова передавал картину Рейчел, чтобы она, как художник, уже сама ее вешала. И так далее.
По мере того, как они, делая свою работу, продвигались вдоль помещения, Рейчел отключилась от разговора Энтони с Сурайей, развешивавшей вслед за ними этикетки с таким видом, будто это была целая наука, и поразмышляла о предстоящем тяжком испытании.
Джек будет там, да благословит его Господь. Из всех друзей он был как раз тем, кто чаще всего на самом деле что-то покупал, хотя она подозревала, что потом он раздаривал приобретенное, потому что она никогда не видела своих работ у него на стенах, особенно более поздние вещи.
Гарфилд, их старшенький, придет, потому что он послушный сын и живет не дальше Фалмута. Правда, в живописи он разбирается примерно как человек, которому медведь на ухо наступил, в музыке. А посему будет или задавать безнадежно элементарные вопросы о картинах, или изо всех сил стараться говорить о чем угодно, но только не о том, что висит на стенах вокруг него. Его жена, Лиззи, может прийти с ним, хотя с тех пор, как в последний раз Рейчел рыкнула на нее по какому-то поводу, у Лиззи сложилась привычка в последнюю минуту обнаруживать неприятные кризисные ситуации, которые прийти мешают.
Хедли, второй сын, может приехать на открытие из Лондона. Такое уже бывало. Поскольку в последнее время он лишь самую малость отличался от сидящего дома мужа-домохозяйки, у него было мало поводов для отговорок. Но она и на него недавно рявкнула, поэтому он, вероятно, обойдется тем, что пришлет цветы, которые демонстративно будут стоить дороже бензина, и она поймет, что он хотел этим сказать.
Ее дочь, Морвенна[2], конечно, приходить не собирается.
Ну и, конечно же, будут все эти люди, которые придут поддержать Энтони, все эти друзья, и не будем забывать о Друзьях, для которых она была самым тяжким из всех его благородно несомых крестов. Что хуже всего, будут энтузиасты, самопровозглашенные фанаты, эти ужасные люди, которые станут бесконечно рассуждать о том, что они не в состоянии принять решение в пользу вот этого или вот того, дерева или листочка; люди, которые полагают, что она совсем не обидится, если они признаются, что на самом-то деле ее работа им никогда и не нравилась, и что они о ней и не слыхивали до конца восьмидесятых, когда она начала писать картины, которые стали им понятны.
— Сосредоточься, — сказала она себе. — Все это в принципе не имеет ни малейшего значения. К половине десятого сегодня вечером помещение опустеет, все пойдут домой, а у тебя, может быть, будет даже несколько красных точек на этикетках. Эй! Тебе даже можно будет принять кой-какие бета-блокаторы! Но все, о чем она могла сейчас думать, после того, как провела целый час, отбирая лучшие из всех этих работ, внезапно утративших для нее всякое значение, был тот холст на чердаке, работу над которым ей пришлось прервать. Ну, и еще другие. Потому что теперь она понимала, увидела в аккурат перед тем, как закудахтал чертов интерком, что этот холст был частью серии. Она начинала серию, которая будет говорить на полном жизни языке, том самом, который она никогда не забывала окончательно, но которому позволила заржаветь от бездействия.
Сердце забилось быстрее по мере того, как она составила в уме список всего, что ей понадобится. По меньшей мере, еще восемь ярдов холста для новых, уже заказанных подрамников. И грунт, и кисти, и терпентины, и краски, множество красок, которыми она не пользовалась годами, потому что они были не нужны для живых изгородей, канав и прудов.
— Рейчел?
— Извини, — вздохнула она, взяла картину, в которую Энтони только что продел леску, и повесила ее на только что вбитый им крюк. Она отступила, будто оценивая, хорошо ли висит картина, но на самом деле смотрела на нее и видела нечто абсолютно бессмысленное и бесцельное. Так, милая, симпатичная чепуха.
— Это всего лишь… — попыталась она еще раз, но более решительно. — Все это неправильно. Все это ничего не значит.
— Да, но это прелестно, — сказала Сурайя, будто убеждая кого-то, ухитрившегося выкрасить волосы в идиотский цвет. — Мне нравится. Я обожаю вот это красное дерево. И эти раковины прекрасны!