Редеют, отплывают назад застившие небо многоэтажки, и из салона, через кучерявую Машину голову, Чупахину видны опустелые огородики, заборы и облетающие садовые яблони под чиркающими лучами фар.
Память у Филиппыча нулевая, едет он, как правило, наугад, маскируя тайное упованье на подсказку, поэтому, когда вдали взору открывается оранжевая, ширящаяся к небу воронка, он с облегченьем раскрепощается и «умудренно» качает плешивым своим теменем.
– Ну, стюардесса, будет тебе ноне на хлеб и на пиво с грибами! Вишь, как располыхало-то…
Еще пуще вытягивая по-гусиному худую шею, Маша – ей страшновато сейчас – не удостаивает его ответом.
Из мрака вырезываются лоснящиеся багровые машины, освещенные заревом, компактная шевелящаяся в себе толпа и туда-сюда снующие фигурки пожарных в отблескивающих розовым шлемах.
Метров за десять до вытянутой поперек переулка кишки один из них делает отмашку – знак тормозить.
– Стоп-стоп, ребята! – кричит он сиплым голосом. – Рано вам пока…
Маша, а следом Чупахин, выбираются из теплого УАЗа и сбоку, в белых своих халатах, внедряются в млеющее от дарового зрелища сходбище, дабы единым качеством присутствия, без расспросов, спустя минуты уже, уведать в чем дело.
Дом определен под снос, снос, как водится, затянулся. Приблизительно с полгода в нем живет некий Володя, вышедший из мест лишения свободы. Нынче у него день рождения, торжество, и вот, откуда ни возьмись, почему-то пожар, и, пожалуй, кто-то, надо полагать, пострадал…
Шипят, встрескивают бурые, поливаемые водой бревна. С едва уловимым подвывом тянутся, колеблясь, вверх алые языки.
С крыш машин бьют вперекрест туда прозрачными столбами мощные, невидимо управляемые прожектора. Похожая на удава серая гофрированная кишка вздувается, вздрагивает и фырчит, как живая… Ее то бросают наземь, то вновь подхватывает какой-нибудь шлемоблещущий герой.
– Тоже-ть работенка! – обронивает вылезший поглазеть Филиппыч, с опаской переступая ее. – Хужее нашей.
Сгрудившийся народ завороженно и молча наблюдает чужую работу при чужой беде.
– Сюда, Петя! – слышатся реплики пожарных. – Еще… Ну! Ну чего ты телишься-то?!
С щербатой обаятельной улыбкой Филиппыч, довольный, крутит непокрытою головой. «У, молодцы… У, сволочи… Волкодавы!»
Слева от горящего дома и далеко еще верно вглубь – беспризорный бывший огород. Как будто огромным белесоватым беретом, он накрыт густым дымом, нежно алеющим изнутри, со стороны пожарища…
И там-то, в непроницаемо дальней его гуще, раздается внезапно крик обнаружения: «Эу-у!..»
Кто-то, значит, кого-то искал и…
Словно найдя, наконец, на ком сорвать досаду, Маша со злым окаменелым выражением в лице устремляется туда. Выхватывая по пути из салона фельдшерский ящик, Чупахин дисциплинированно трусит за нею. Навстречу, из взбликивающего белого безмолвия, низкорослый прихрамывающий пожарник выводит под локоток женщину в прожженном, испачканном гарью покрывальце.
Просвечивающие черные колготки. Гибкие ступни нерешительно ступают в холодную грязь.
Маша перенимает у пожарного пострадавшую и без лишних слов ведет ее к машине.
Из толпы отделяется низкобрюхий насупленный мужчина в надетом на майку пиджаке и, приблизясь, без замаха бьет женщину кулаком в лицо.
– Сука! – бросает объясняющее словцо ошеломленной отчасти публике. Ни Маша, ни следующий позади Чупахин не успевают среагировать на него.
Отпрянув от удара, женщина останавливается. Лицо ее неподвижно, лишь запушенные огнем ресницы раз, а затем другой опускаются, чуточку трепеща. Разутые узкие ступни в колготках по очереди сиротски поджимаются к щиколоткам.
В машине Маша производит первичный медицинский осмотр; от огня явно пострадали только нижние конечности. В нескольких прожженных в колготках дырах кожа побелела и поднялась, и Маша уверена, что дело завершится ожоговыми пузырями.
У прикабинной полочки примостясь, Чупахин заполняет карту вызова, задает казенные вопросы, а «пациентка» глухим, севшим от пережитого голосом отвечает что положено.
Ирина… Двадцать девять… Живет в этом вот самом переулке…
Она, Ирина, худощава, перепачкана сажей и все еще слегка заторможена после психологического шока; но когда, сняв колготки, стремительно-упругим жестом, пантерьи-гибким этим движением она убирает под юбку оголившиеся ноги, Чупахину что-то приоткрывается в тайне беды. Да, се дочь Афродиты, ее, Афродитина, жрица! Се ее безусловно могуче-погибельный дар… Вдобавок она зримо похожа на актрису Ким Бейсинджер, рекламирующую по совпадению эти самые «Голден леди» на ТВ! Надо же, поражается он. Ишь ведь как оно бывает-то!
Маша трет пораженные участки «спиртиком», накладывает стерильные салфетки, бинтует, а в салон, деликатно постучав, заглядывает командир огнеборцев.
– Айдате! – мотает мокрой от пота головой, уводя взгляд от Ирины и ее ног. – Там, это… Надо.
В обход дымящегося иссиня-черного остова, высокий и в шлеме, он ведет их по шлямкающей под ногами жиже, замесу из земли, воды и пепла…
– Вот! – показывает в треснувшее низенькое окошко со стороны двора. – Вам поглядеть надо.
Это Володя, он лежит у противоположной стены под кухонным столом, и сваренные его в творог кулаки уперлись в половые залитые водой доски. Маслянисто-голое темя блестит, а из-за вспухших ушей выступают раздутые, как у целлулоидного пупса, щеки.
Он пробовал подняться, отжать себя на слабеющих в угаре руках, да не успел: смерть застигла его в усилии.
Когда Ирина Ким Бейсинджер узнает про Володю, она еще глубже бледнеет, и лицевые ее мышцы снова застывают в параличе.
– Я знаю, – с сипом выдавливается у нее, – знаю, кто это сделал!
Снаружи, за шторками, синеет утихшая молодая ночь. К Ирине подсел усатенький шустрый милиционер: все тайное мало-помалу выходит из своей потаенности.
…Праздновать Володя пригласил малопьющего бобыля-соседа и Ирину с мужем, двух дочек-дошкольниц она оставила у ближайшей старушки.
После двух бутылок муж Ирины поднялся, заподозрив возникшее эротическое притяжение у хозяина дома и жены, поблагодарил за «отличное угощение» и позвал Ирину домой.
– А ну пошли… – сказал Ирине.
Ирине не по сердцу пришлись злость и глупая повелительность его тона.
– Не-а, – ответила она, лично она отсюда никуда не пойдет, а если кому охота и вожжа под хвост попала, то ради бога! Она, дескать, не возражает. – Скатертью дорожка! – сказала она. Никто никого не держит, а ей, мол, и здесь пока что хорошо…
Муж постоял у порога, весь разом затрепетал и, прежде чем захлопнуть за собою дверь, вскинув голову, выкрикнул в помещенье угрозу:
– Ну ладно, пидерасы, я вам устрою любовь!
И устроил.
На обратном пути Филиппыч, довольный беспроблемным для него оборотом дела, приходит в хорошее настроение.
– Ты вот что, стюардесса, – завлекательно улыбаясь, обращается он к Маше, – утром заканчиваем, берем закусон, пару доброго вина и, раз такое дело, – на природу! В Кисловский лес!
– Да нет, спасибо… Я против, – роняет задумавшаяся о чем-то Маша.
– Это оно отчего ж? – как бы искренне поражается Филиппыч. – Какие мотивы? Объяснитеся!
Маша волей-неволей выходит из задумчивости.
– Да потому, Филиппыч, что ты жмот, – поддерживает она игру. – Купишь дрянь какую-нибудь, дешевку, да и в остальном прочем тоже… слыхали!
– Что? Что? – вскипает (Филиппыч) в оскорбленном негодовании. – Это кто ж про меня… напраслицу такую?! Неуж первая смена? Что зависть с людями творит! От злоба-то!
Теперь и Маша, в меру сил, входит в предлагаемые Филлипычем обстоятельства.
– Ну, первая не первая, – развивает она означенную идею, – а шила в мешке не утаишь! Слухом земля полнится. Так что кто интересуется – известно, каков ты на деле-то.
Узловатые крупные пальцы Филиппыча ажно растопыриваются от возмущения над рулем.
– Вона! – показывает он через плечо в салон. – Свидетелем будет человек! Вот сюда вот кладу топор, – хлопает по разделяющему их с Машей бугру над мотором, – а сюда – башку! Ежели мужской род опозориваю, руби к матери! Башкой отвечаю. Руби!