Литмир - Электронная Библиотека

И вот они спали в сончасы, и у них не было более ни резерва, ни выбора, а одна, как мнилось Чупахину, неподводящая была отдушина сна.

*

Я искал тебя долго и трудно,

я не могу тебя найти…

Кроме старшего врача, милой женщины, проверявшей в уголке диспетчерской «карты вызова» за крохотным столиком, после пяти вечера никакого «начальства» на станции не было.

Курили поэтому не только в гараже и чайной, но и в холле на втором этаже, где днем бы это сочлось за административное нарушение. От коридора холл был отгорожен деревянными решетками, там было окно, а у обитых дранкой стен стояли два относительно новых топчана.

Покуривая и о чем-нибудь размышляя, из окна хорошо было наблюдать, как выезжают и возвращаются на станцию машины.

Она подошла к нему сзади, со спины.

– Стоим – думаем о смысле жизни, – сказала грудным и низким, чересчур знакомым Чупахину голосом, – и есть ли смысл о смысле этом думать?!

Не найдясь с ответом, он нечаянно улыбнулся от внезапной радости, а она, наверное, чтобы помочь ему, попросила сигаретку, огоньку и, полуприсев на невысокий подоконник, была сейчас рядом, умело и нежадно затягиваясь и выпуская дым.

Далеко, в конце коридора, горела единственная уцелевшая лампочка, и здесь, в холле, был разбавленный фонарным через окно светом полумрак.

– Отчего вы всегда такой… подавленный, Константин Тимофеич, угрюмый, нелюдимый? Отчего… Впрочем, извините, это я так… Простите, пожалуйста!

Он не видел ее лица, она, быть может, улыбалась в эту минуту, они еще постояли в неловком безмолвии, а потом, как-то вышло само, он прямо с середины стал рассказывать ей про Колодея, про жизнь его и смерть; как, с точки зрения его, Чупахина, Коля Колодей понимал те или иные вещи.

Она не охала и не цокала языком, не качала с сочувствием русою своей яснолобой головою, но слушала и, он чувствовал, слышала его. А когда прочел вслух, что помнил, из единственного Колиного стихотворения – «Промашку дал фельдмаршал наш», – положила ему на предплечье горячую и неожиданно тяжелую руку.

– Сартр считал: ад – это мы сами, а старец афонский отец Силуан: «Держи ум во аде и не отчаивайся!» Вы понимаете? – Они стояли в полушаге и смотрели друг на друга. – Сознавать, видеть собственный «ад» несоответствия, но…

Да-да, припомнилось Чупахину, не потому, что сошлись тучи, сверкает молния, а для того тучи сходятся, чтобы молния сверкнула.

– Но все равно «все будет хорошо»! – подхватил он с невольной иронией.

– Будет! – подтвердила она совершенно всерьез. – В окончательном конце концов. – И, повертев пальцами потухший окурок, не целясь, отправила в мусорную коробку в углу.

– Человеческая история во все времена была ужасна, Константин Тимофеич, из века в век. И все это для того, чтобы, – она слегка улыбнулась, – научиться любить!

Чупахин аж присвистнул, пораженный.

– Вы… про реинкарнацию? – стукнула в нем догадка.

Она опять была к нему в профиль, смотрела в окно. «Так-так, – лихорадочно соображал Чупахин, – не пролез в игольное ушко, не научился, приходи еще разок, еще пробуй. Опять не понял, снова приходи…»

– Это вы про Колю? – спросил он ее. – Утешаете так меня?

– Состраданье божественно! – сказала она, все не оборачиваясь к нему. – Это любовь и есть. Но вы же видите… До топора дело доходит, до возвращенья билета…

Говорила, а неправдоподобный женский ее голос отдавался в Чупахине, как во всех по земле (по слову поэта) потухших вулканах и арктических гротах.

– А вы не боитесь: своеволие, ревность не по разуму… Ведь это… дерзость!

В одной из комнат-гриден хлопнула дверь. Кто-то, члекая каблуками, прошел позади коридором в туалет.

Да, согласилась она. Ей и самой бывает не по себе от подобных «догадок». Но ведь это частное, личное ее предположение… Ну, не ее то есть, без нее обошлись, но это душе ее не претит. И к тому ж она ведь женщина, у нее и гемоглобина поменьше, ей и ошибиться не большой грех. Кому от ее мнения хуже? Никому!

Чупахин про гемоглобин возразил. Как известно, у собак суки умнее кобелей, сказал он галантно. Да и пословица: бабий ум лучше всяких дум!

Она засмеялась. Смех у нее был октавою выше речи. Какой-то был колокольчиковый, звенящий, мелодичный.

«А как же самоубийцы… они тоже…» – начал было формулироваться у Чупахина терзавший давно вопрос, но отчего-то недовозник, растворился сам собою на подступах.

– Sunt 1асггтае rerum, – пробормотала она на непонятной Чупахину латыни, – et mentem mortolia tangunt[8] . И как-то слишком порой сильно, Константин Тимофеевич!

«Десятая бригада, на вызов! – раздалось и покатилось с раскатами по коридору. – Десятая! Иконникова, Чупахин… На вызов!..»

И, получилось, разговор в холле закончился. Так для Чупахина и осталась секретом услышанная латинская фраза.

*

Дела их не допускают их обратиться:

Господа они не познали…

Охватив округло-молочной рукою белобрысого подростка лет пятнадцати, она, эта женщина, сидит на краю разложенной двухспальной тахты и раскачивается с ним вместе из стороны в сторону. Круглое ее с мелкими чертами личико выражает мольбу и муку.

– Не отнимайте у меня моих детей! – плачет, захлебывается она бегущими по щекам слезами. – Не отнимайте у меня моих детей!

Босая, очень полная, в холщовой ночной рубашке, с подплывающим синевой глазом, со сгустком крови на расквашенной верхней губе.

Дети – это мальчик, которого она обнимает за плечи, с тупым терпением покоряющийся ее воле, и дочь – тоже круглолицая, пышная молодая дама, которая отзывает «докторов» в сторонку для конфиденциального сообщения.

Неделю назад была статья в газете об убийстве и изнасиловании тринадцатилетней девочки. Не читали они? – Вопрос задается собранно, деловито и, как ни некстати это сейчас, не без некоторой доли гордости. – Так вот, убитая – племянница плачущей толстухи, а сегодня здесь, вот в этой квартире, справлялись по ней поминки.

Вчера, продолжает дама, милиция, «ничего умнее не придумав», арестовала ее мужа, зятя женщины, поскольку накануне он заезжал по делу в дом погибшей девочки.

– А ее муж, – мотает она подбородком в направлении тахты, – отец мой, второй месяц, я извиняюсь, пьет. Запой у него, видишь… Чтоб ему поменьше досталось, мамка возьми и выпей из бутылки на столе… А раньше водки не пила никогда. Ни грамма!

Ну и… Оскорбленный до глубины сердца муж вмазал в таком случае супруге за инициативу и, бахнув дверью, ушел квасить к верным товарищам.

А с «мамкою» по его уходе началось это. Она заплакала, затряслась и с тех пор без остановки умоляет не отнимать у нее ее детей. «А кто их отнимает-то?» – пожимает пухлыми плечами дочь.

И это все из-за Насти, высказывает она догадку, из-за племянницы. Вломились, изнасиловали, задушили веревкой, а потом еще зачем-то горло перерезали… А мамка любила ее очень, Настю-то. Она всех любит, как эта… как ненормальная!

Отслушав, Л. В. усаживается к лопочущей мольбы толстухе, садится по другую сторону от мальчика, обнимает за полуголое плечо и просит санитара Чупахина сделать больной «…ниум».

«…ниума» в ящике одна ампула, придерживаемая исключительно на «экстру», на особый случай, а здесь, видит уже Чупахин, дело закончится вызовом психбригады, и ему вроде как жалко: что зря-то, мол?

Однако без обсуждений он достает, подпиливает носик ампулы круглой картонной пилочкой, набирает довольно бойко шприц и собственною рукой производит подкожную инъекцию в среднюю треть плеча.

Не вздрогнув, не почувствовав боли, толстуха улыбается ему опухшими губами, умиляясь вниманьем к скромной ее персоне.

«Ну что, звонить?»– взглядывает Чупахин на Л. В.

«Звонить!» – кивает она.

Лицо сейчас у любимой женщины и начальницы Чупахина замершее и бледное, безразлично-отсутствующее, и он понимает, кажется ему, почему.

Телефон, по счастью, в коридоре, и на первом же гудке трубку снимает Варвара Силовна.

– А, господин Чупахин! Понятно. Где вы? Ждите, высылаем…

10
{"b":"62415","o":1}