СПб: Невский диалект, 2000. 159 с., ил
(Музей Анны Ахматовой в Фонтанном Доме)
Книга, подготовленная в стенах музея Ахматовой, – не альбом, несмотря на альбомный формат, высокое качество полиграфии и наличие большого числа иллюстраций, и не путеводитель, разве что по жизни. Подробно – по жизни Анны Ахматовой, но еще и по неотделимой от нее жизни нескольких советских десятилетий истории России. Вдобавок, правда, и по той «симфонии петербургских ужасов», как называла Ахматова два предыдущих века. Ибо история Фонтанного Дома началась не с Ахматовой, зато была ей известна и отразилась в стихах, прозаических набросках и «Поэме без героя».
Это скромное музейное повествование в четырех главах я рискнула бы назвать небольшим историческим романом, у которого два главных героя: Фонтанный Дом и жившая в этом доме, но в сущности всю жизнь остававшаяся бездомной поэтесса. И множество действующих лиц: владельцев, насельников, жильцов (знаменитое «Профессия – жилец» на ахматовском пропуске), поэтов, филологов, возлюбленных, детей, друзей. Династия Шереметевых, начинающаяся «Шереметевым благородным», фельдмаршалом Петра I, единственным, кто отказался подписывать приговор царевичу Алексею, и завершающаяся его правнуком, покинувшим Петроград после «самоубийства русской государственности» (отречения Николая II).
“После Октябрьского переворота Шереметевы собрались в московском доме на Воздвиженке. Оставаться в России становилось опасно, но покинуть ее казалось немыслимо. 13 ноября 1918 года С.Д.Шереметев писал князю Н.С.Щербатову: «Дорогой Князь, Вы знаете, ныне арестованы после обыска четыре сына и оба зятя… мне нездоровится, да и трудно поправиться… » Через месяц граф Сергей Дмитриевич Шереметев умер.
Род Шереметевых распался: одни эмигрировали, многие из тех, кто остался в России, подверглись репрессиям”.
Репрессии, аресты, обыски, слежка, гибель от пули или в лагере – расхожий мотив на страницах этого романа, как был он расхожим в жизни «стомильонного народа». Мы встречаем здесь не только всем известные имена: Гумилев, Мандельштам, Пунин (и его знаменитые солагерники), Лев Гумилев… Но вот, например, упоминается человек, с которым некогда вел философские разговоры юный Лева, а в сноске сообщается:
“Николай Константинович Миронич (1901—1951) – лингвист-востоковед, друг семьи Пунина и частый посетитель их дома. Погиб в лагере”.
Или вот чуть более развернутая история:
“Когда-то, еще в 1918 году, Пунин и Полетаев писали в своей книге «Против цивилизации», конструируя путь к будущему, к созданию нового общества: «Отдельные индивиды могут, конечно, пострадать или погибнуть, но это необходимо и гуманно и даже спорить об этом – жалкая маниловщина, когда дело идет о благе народа, расы и, в конечном счете, человечества». История показала, что этих «отдельных индивидов» оказалось 20 миллионов, среди них – Пунин, Полетаев и почти все, с кем они начинали создавать «новый мир»”.
Сноска: Е.А.Полетаев погиб в лагере в 1937 году.
И на этом фоне – жизнь Анны Ахматовой. Нет, не «на фоне». Этот «фон» и была ее жизнь. Особенно в те десятилетия, которые она провела в стенах Фонтанного Дома. «Дворцы и нищая жизнь в них» – такой вариант названия одной из глав фигурирует в плане книги воспоминаний Ахматовой «Мои полвека» (да если бы только нищая!). Воистину она, такая, казалось бы, ни на кого непохожая, была тогда со своим народом (там, где он, к несчастью, был), была как все – и в тюремной очереди, и в коммуналке. В самом начале этих десятилетий, в 1922 году, она писала:
Я – голос ваш, жар вашего дыханья,
Я – отраженье вашего лица.
Но это, если не знать предстоявшего, еще можно счесть обычным поэтическим оборотом. То же – да не то ж, не «я» отдельно, «вы» отдельно, не «голос», не «отраженье» и даже не «А это вы можете описать? – Могу», а какое-то запредельное приобщение – звучит 24 года спустя:
Со шпаной в канавке
Возле кабака,
С пленными на лавке
Грузовика.
Под густым туманом
Над Москвой-рекой,
С батькой-атаманом
В петельке тугой.
Я была со всеми,
С этими и теми,
– и лишь в последнем двустишии своей одинокой трагедией она вдруг отъединяется, от-общается:
А теперь осталась
Я сама с собой.
Под стихами – дата и место:
1946. Август
Фонтанный Дом
Русская мысль. 14.12.2000.
Свидетели Ахматовской эпохи
Анна Ахматова: последние годы
Рассказывают Виктор Кривулин, Владимир Муравьев, Томас Венцлова
СПб: Невский диалект, 2001. (Музеи Санкт-Петербурга к 300-летию города
Музей Анны Ахматовой в Фонтанном Доме)
В прошлом году, в «РМ» №4359, Татьяна Вольтская писала о первом выпуске серии воспоминаний, задуманной сотрудниками Музея Ахматовой в Фонтанном Доме, – «Петербург Ахматовой: семейные хроники» Зои Томашевской. Музей издал следующую книгу – на этот раз об Ахматовой рассказывают люди, знавшие ее лишь в последние годы жизни, из самых младших ее современников. (Младших-то младших, но двое из них – Виктор Кривулин и Владимир Муравьев – не дожили до выхода книги.) Воспоминания (выступления на вечерах или личные беседы-интервью) записала, подготовила к печати, снабдила детальными содержательными примечаниями (они заняли больше половины книги) Ольга Рубинчик.
Знакомство с Ахматовой у каждого из трех мемуаристов складывалось по-своему. Кривулин, пришедший к ней в 1960 г. шестнадцатилетним, говорит:
“Мы все глупые тогда были. (…) Но ей ужасно нравилась эта наивность. Насколько я понимаю, она нуждалась в моем удивлении, в такой реакции, которая в другом возрасте уже невозможна. Я думаю, что у нее была очень глубокая человеческая связь с подростками. Она вообще любила подростков – девочек, мальчиков. С ними она чувствовала себя необыкновенно свободно”.
Кривулин замечательно описывает Ахматову и общение с ней (заметив, впрочем, что «общение» – это не ее слово):
“Это была, конечно, школа. Школа поэзии как состояния. Как театра и не театра. Как такого бытия, где нет границы между подмостками и бытовой жизнью. Все время был какой-то внутренний расчет: каждое слово взвешено, продумано, как оно будет сказано, интонировано, обыграно. И тут не так важна была тема – сама речь доставляла наслаждение. Она превращалась в интеллектуальную игру (…) Это не было чем-то натужным. По многим воспоминаниям Ахматова предстает человеком, возведенным на котурны. Нет, этого не было, Ахматова – очень разумный человек. А была постоянная игра с историей, с людьми, с ситуациями. (…)
И вот главное: результат был такой, что каждый раз, возвращаясь от Ахматовой, я ощущал себя каким-то значительным человеком. (…)
Это были, конечно, странные разговоры. Если перевести их на бумагу и не интонировать, как она интонировала, то ничего особенного не получится. Но интонация сообщала гениальный стиль произнесения. Какой-то такой дополнительный смысл, который сейчас уже восстановить невозможно”.
Томас Венцлова попал к Ахматовой, по его словам, «очень поздно» (он ведь на семь лет старше Кривулина): сначала случайно, в начале 60-х, а всерьез – только в 1964-м, и затем он принес ей книжку литовских переводов ее стихов, где были и его переводы. Помню, Анна Андреевна при мне сказала, что, по словам Вяч. Вс. Иванова, из всех переводов ее стихов на все языки самые лучшие – переводы Томаса Венцловы на литовский. В одну из московских встреч (которая оказалась последней) Анна Андреевна внезапно спросила Томаса: «Легко ли меня переводить?» Тот ответил: «Очень трудно. Я переводил Пастернака, и там я позволял себе отсебятину. Когда переводишь Ахматову, отсебятины допускать нельзя, надо, чтобы было более или менее слово в слово и при этом сохранялся рисунок стиха. И вот это безумно трудно».