Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Чем более раскован и свободен стих, тем чаще поэт прибегает к риторическим фигурам повторов, к системе ассонансов и т.п., оберегая ряды стихотворных строк от превращения в прозаический текст. Но ассонанс и повтор – характерные приметы народной песни. Поэтому сквозь ткань вполне современного верлибра начинает проглядывать канва народного напевного сказа – закономерность, которую еще предстоит осмыслить и обобщить исследователям поэзии 20 века». О народном сказе в случае стихов Афонина – конечно, перебор; но стремление речи к естественности и интонационной оправданности – делает их доступными для нормального читателя, не лишая тексты «многослойности» смысла, но и не перегружая его их темнотой и запутанностью. Например, (пейзаж с Сестрорецком) или (27-е января, вечер даты снятия блокады) – почему эти мелодии запоминаются? Потому что в верлибре больше обертонов?

В стихотворении (и снова – память) Афонин вновь возвращается к теме дежа вю восприятия, с подкупающей искренностью уверяя, что помнит то, чего не видел (у Евтушенко это было по-другому). И я решаюсь поверить: в медицине такие феномены описаны:

«Как мне объяснить, а, главное, – кому объяснять,
что я помню Петербург, 14-й от девятисотых год, кабаре, кабаки,
собак, извозчиков. И все эти лица —круги по воде по весне,
что потом застынут кусачими звёздами на фотографиях…»

Ловлю себя на мысли, что я, пожалуй, тоже помню нечто подобное, чужое; или скажем так – бывали счастливые моменты – но ход жизни и закон самосохранения научили этого избегать… Лишний груз, ненужные мозоли на сердце… Афонин оказался единственным из молодого поколения, кто заговорил с моим другом поэтом Андреем Тавровым на его языке, просек, что скрывается за его нагромождениями из человеко-бабочек, самураев и леопардов… Помнит мороженое за двадцать копеек? А за двадцать шесть?

В книге есть интрига, беллетристический ход с французским сюжетом (Франция – родина кино, стилистически верно). Поискав имена ветра, автор выбирает персонажа с виниловой пластинки – шансон… джаз-бэнд… Париж… ностальгия… поэзия большого города и одиночества.

«Внутри моего пространства заводится персонаж
вроде как плесень на сыр
или веселье в вино
ну или любовь до гроба в кинотеатре»

Введение персонажа, француза 1921 года рождения, дает новую точку отсчета, освобождающую от чистой лирики, намекая если и не на сотворение эпоса, то хотя бы на вторжение чужой жизни (если чужая жизнь в этом измерении вообще существует). Имена (не знаю, насколько они вымышлены), их, кажется всего два: Мишель Бернар и Карин… Фрагменты бытовых озарений, заграничный материал, вызывающий исторический (даже этнографический) интерес, завершаются вполне «конкретной» биографией главного героя, которая дана в главке, названной «почти роман в стихах». История молодого человека из предместья, покоряющего большой город. Точный психологический портрет, трогательные бытовые и исторические детали Петеновской Франции, о которой мне рассказывала Валя Джори, моя любимая графиня (книга Афонина тоже посвящена какой-то таинственной княжне, прием это, или обращение к реальному человеку – несущественно).

«Ну и, конечно, волосы подлинней (чтоб не слишком курчавились) и
артистическая лёгкая небритость – нам семнадцать, мы уже всё можем!
Поступить в консерваторию и учиться легко —
просыпая одну лекцию из трёх (утром?.. да что вы, да никуда), зато неплохо
подружившись с фортепиано:
в солнечном классе пылинки, рассыпчатые брызги Баха…».

Будем считать, что это литература: портрет художника в юности, Мишель Бернар в становлении, Гаврош времен Сопротивления, неудавшийся музыкант, или просто человек в стремительных декорациях времени… Начало жизни, намекающее на обретение судьбы, события, встречи, поступки, надежды… И вдруг такой бунинский обвал в бессмыслицу, чепуху, женщин, пьянство и вот уже двадцать первый век на дворе, и все как во сне, и не понятно ничего. И грустно.

«….и были плотины, кофейные чашки, Ван Гог в музеях,
машины брызг и смешные мягкие кепки
носили. Как мы умели тогда говорить, как говорили …»

И эпоха прошла: и черт его знает, что это все значило… Война – «детская радость поиграть в войну, нагадить по мелочи – чужим, властям, взрослым». И была ли она вообще, оккупация? Нацисты в высоких фуражках, следователь герр Райнер: «вы что же, думаете, мы не знаем о происхождении ваших родителей, будьте же благоразумны…»

Читая фрагменты этой придуманной (услышанной от кого-то?) жизни, я начинаю рыться в своем столе, и нахожу папку с эмигрантскими письмами из Нью-Йорка в Москву (конец 20-ых годов прошлого века), подаренную мне когда-то одной веселой дамой – «я все равно не буду читать, а ты вроде как – писатель, можешь, отразишь как-нибудь…» Вспоминаю, историю про Гертруду Рубинштейн, чей Лонг-Айлендский дом мы с женой продавали после смерти хозяйки со всем его содержимым. Шубы на рыбьем меху, фарфор, коллекция трубок умершего мужа, фотоальбомы, гора винила вплоть до пластинок, подписанных Карузо, гроссбухи, банковские счета, справка об освобождении из Аушвица… Мы реализовали далеко не все, многие вещи оставили себе, и на какое-то время жили в интерьерах Гертруды: почему бы и нет? Чужая страна, ни родни, ни почвы, ни судьбы. Мебель пришлась ко двору, посуда тоже (старушка имела хороший вкус), но главное – портреты. В довоенной молодости госпожа Рубинштейн имела удивительно благородную внешность… Вот мы и пили по утрам кофе из ее чашек, и она взирала на нас с портретов с понимающей улыбкой. В невинности этого мародерства я не сомневаюсь – для нас это было чем-то большим, чем литература, это имело жизненно важный смысл. Стихи Афонина – тоже больше, чем литература, иначе зачем бы я брался писать о них?

«в когтях прозрачного как после долгой болезни
утащу разниму
разложу на кости»

Если ты помнишь свое предыдущее воплощение на этой земле, ты помнишь и блокаду, и Сталинград, и «комиссаров в пыльных шлемах», и мороженое за 20 копеек, знаешь о «ленинградском времени» и «опасных городах»… Сравните с историей валлийского Талиесина – Гвиона, короля поэтов. Колдунья Кридвен варила зелье мудрости в огромном котле, заставив Гвиона помешивать варево. Три капли попали ему на палец, и мальчик, положив палец в рот, проглотил капли. Вся сила зелья была заключена как раз в них, и Гвион обрёл дар великих знаний и мудрости, узнал, что было и что будет. Поняв, что Керидвен будет очень зла на него, он бросился прочь, а ведьма побежала в погоню за ним. Убегая от Керидвен, Гвион превратился в кролика, тогда Керидвен обернулась собакой. Гвион превратился в рыбу и прыгнул в реку, но ведьма стала выдрой. Когда мальчик обернулся птицей, Керидвен стала ястребом. Наконец Гвион стал пшеничным зерном, а Керидвен обернулась курицей и склевала его. Тогда она забеременела, но, зная, что ребёнок – это Гвион, она решила его убить. Тем не менее младенец оказался столь прекрасен, что она не смогла этого сделать и пустила его в море в кожаном мешке. Он выжил и написал:

«Девять месяцев почти
Я был во чреве Каридвен;
Сначала я был Гвионом,
А теперь я – Талиесин.
Я был с моим Владыкой
В небесной вышине,
Когда пал Люцифер
В адскую бездну.
Я сидел на крупе коня
Илии и Еноха;
Я был на высоком кресте
Милосердного Сына Божьего.
Я был главным строителем
Башни Нимрода;
Я трижды заключен
В крепость Арианрод.
Я был в Ковчеге
С Ноем и Альфой;
Я видел гибель
Содома и Гоморры… » и т. д.
(перевод Д. В. Нэша)
2
{"b":"624120","o":1}