Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Уфхцч, товарищ! Эюя!

Я так и не научился понимать мудреный язык начальницы, но не сомневался, что меня порицают за интеллигентскую мягкотелость. Дворничихи рассказывали мне, жалеючи, что прежде на моем месте служил некто Иван. И у того легендарного Ивана был такой крюк, что до пятого этажа доставал, так эту шахту копошил-дрючил, что любо-дорого.

В то утро кучи мусора на полу не было. Я сказал волшебные слова и полез в трубу рукояткой лопаты. Посыпались мокрые слежавшиеся бумажки, тряпки, гнилые луковицы.

– Мадонна Смеральдина! – раздался вдруг голос, который мог бы принадлежать деревянной улитке, потревоженной в скитаниях по сонным лабиринтам собственного подсознания.

Я вздрогнул, поняв, что деревянный голос доносится из мусорной трубы.

– Ну, тащи, тащи же! – снова раздался голос. – Только ради святого Панталоне не оторви мне голову!

Я еще немного пошуровал – и он упал, запутавшись руками и левой ногой в рваном капроновом чулке. Следом вывалился изрядно траченный временем дерматиновый портфель. Я помог незнакомцу выпутаться.

– Грациа, грациа! – он жадно ловил растянутым в саркастическую улыбку ртом горячий от труб воздух подвала.

Он действительно был деревянный, ростом чуть повыше моего колена. Легкая небрежность в одежде – одна штанина зеленая, другая же оторвана – подчеркивала сквозившую во всем его облике артистичность натуры. Длинный благородный нос с горбинкой и совершенно живые, хоть и полустершиеся, глаза свидетельствовали о некогда яркой индивидуальности.

– В Италии, – заявил он, сделав рукой театральный жест, не указывавший направления, но лишь подчеркивающий безнадежную удаленность предмета, – в Италии я знавал лучшие времена. Видишь эти штукенции на моих руках и ногах? О, я знавал лучшие времена! Но эти дуболомы, разбирающиеся в коммедии, как каламари в мадригалах… Тра-та-та! Но я, кажется, забыл что-то, что полагается в подобных случаях? Ну конечно! Меня зовут Эрметте Пьеротти! Слыхал? О, я знавал лучшие времена! Брызги конфетти! Звон бокалов! Пудра! Запах пота!

Кордебалет! Дрынь-дзынь! Оркестр – вдребезги… и пу-у-ублика, пу-у-ублика – в экстазе!!!

Беребенте-дереденте! Трулляля-та-та, та-та!
Сорок восемь диссидентов тянут дохлого кота!
Бодр и весел ваш Пьеротти, у него такой каприз.
Вы второго не найдете…
вы второго не найдете…

Черт, забыл рифму! Ну не стриптиз же, честное слово…

Он мрачно, насколько позволяла неизбежная улыбка, уставился на меня:

– А где же аплодисменты? Впрочем, чего там… Это так, нотабене, чушь, анданте модерато. Иногда забывается всё, до последнего романса. А этот мусор… сам-то ты хоть что-нибудь помнишь? Ты ведь был толстым ребенком?

– Разве это теперь заметно?

– Еще бы, —кивнул он. – Еще бы! Меня не проведешь. Когда-то я показывал чудеса гипноза, и сцена была усеяна спящими и храпящими. Весь мир есть сон, и люди в нем храпят, как говорила одна моя знакомая. Я читал мысли на расстоянии. Ничего интересного. Теперь, если не ошибаюсь, я оказался на дне жизни.

– Куда ты теперь? – спросил я неосторожно. – Сейчас зима, люди разлюбили комические куплеты, не хотят, чтобы их дурачили. Куда же ты?

– Попробую пока жить здесь, – мрачно ответил Пьеротти. – Дотяну до весны, собиру разные незаменимые в дороге мелочи вот из этого мусора и потопаю за кордон. Да, непременно уйду в Италию.

В то утро мне надо было обойти четыре подвала. Водянистая снежная каша чавкала под ногами, будто упиваясь моими резиновыми скороходовскими сапогами.

– Не чавкай, – сказал я, думая совсем о другом. – Чавкать некрасиво, особенно в январе.

У помойки я снова увидел ее и сделал сердитое лицо. – Ты опять роешься на свалке? – (помойка – слишком грубое слово) – Мама опять будет ругаться.

Взмахнув помпоном, она запрокинула голову, глядя на меня со своих четверенек.

– Ты же тоже роешься, – заявила она.

– Я – другое дело. Я здесь работаю, – неуверенно ответил я. – Меня за это не нашлепают.

Она с сомнением поджала губы, продолжая изучать половинку расписной фарфоровой супницы.

Меня вдруг осенили идея, от которой на душе потеплело, и посреди помойки даже возник откуда ни возьмись бесподобный аромат кофе со сливками и горячих плюшек с корицей. Обонятельная галлюцинация, мне кто-то уже о таком рассказывал. Я тут же завел речь о Пьеротти.

– Понимаешь, – сказал я, – он страшно одинок, да и в подвале жить не привык. Возьми его домой! Мы выльем на него целый флакон гвоздичного одеколона.

– Ничего не выйдет, – грустно сказала она. – Выкинут. Я уже двух котят приносила. Выкинули. Если спрятать? Но у меня же ничего своего нет, а в ихнем шкафу сразу найдут. И сразу выкинут. Мама каждый день убирает.

Моя надежда умерла. Нет, только не это! Во второй раз ему этого не пережить.

– А ты сам не можешь его взять?

– Нет, не я… Это может только ребенок. Деревянные куклы не выживают со взрослыми. Иногда мы, большие, как бы это сказать… дяди, – я горько усмехнулся, – вспоминаем разные разности. Например, как мы учились ходить или как сбирали мухоморы… и всё такое. Тогда снова вещи начинают разговаривать, куклы оживают, и вообще начинается эпоха неоромантизма… Но это ненадолго. Взрослые всегда снова становятся взрослыми. У нас ведь дела… слишком много дел. А деревянные куклы тоскуют и могут даже умереть. Поэтому-то они и должны быть рядом с детьми.

Прикрути, несчастный, начитавшийся Сент-Экса сентименталист, водопроводный кран своего красноречия! Всё в этом мире рассчитано до мельчайших подробностей. Куклы отечественного производства покупаются в магазинах, иностранные Барби привозятся из стран народной демократии. Не может быть никакого Эрметте Пьеротти. Из мусоропровода в порядочный дом ничего не берут. Дети любят пластмассовые автомобили и автоматы. Чтобы тарахтели погромче. Нет, это взрослые любят всякую бездушную пакость и прививают детям любовь к чистоте и порядку. Словно забыли, как сами делали пудру из цветных бутылочных осколков.

Я сидел в своей комнате на диване и пускал дым через нос – одна из немногих привилегий, предоставленных мне возрастом – и думал, думал, думал. Весь день я думал о судьбе бедного Пьеротти. И вспоминал, вспоминал, вспоминал, словно мне уже исполнилось восемьдесят четыре года и я стал ровесником века…

В этот день я так и не заснул. Папиросные бычки сгрудились в пепельнице, воздвигнув памятник самим себе. Ближе к утру пришлось набивать ими трубку. Здесь утро не отличить от вечера. Я оделся и вышел в темноту, зевая и ежась от озноба.

Пьеротти мирно спал, сидя в углу и свесив голову на грудь.

– Спи-спи, – подумал я. – Может, ты счастлив, когда спишь. Видишь во сне Италию. Вон как разулыбался.

И я отправился обходить другие подвалы. А потом снова встретил ее.

– Он спит, – сказал я с видом заговорщика. – И он счастлив, если еще не проснулся.

– Спит? – удивилась она. – На чем?

– На полу, – мне стало стыдно.

– Ага. Мама говорит, что все мужчины одинаковые. Одеяло я для него нашла, и еще чашку, только ручки нету. А вот это, – она хлопнула рукой по серой диванной подушке, прожженной в трех местах, – как ты думаешь, это похоже на кровать?

– Конечно! Это прекрасная кровать, и вообще… Ужас, до чего я отупел! Ведь у меня есть настоящий детский стульчик, зеркальце и замечательная картина в рамке!

Расставляя втроем вещи в подвале, мы были на седьмом небе от счастья, отчаянно спорили, как будет удобнее и красивей. Вот здесь будет висеть картина, изображающая венецианский полдень, канал, гондолу и дома, висящие вниз головой в светлой, полной солнца воде… Где же они теперь, куда, черт возьми, запропастились все эти предметы быта зажиточных горожан? Почему я не взял их с собой, уходя навсегда из той огромной квартиры, где стулья были выше меня? Неужели уже не вернуться туда, пройдя сквозь медленный танец тысяч пылинок в теплом луче? Пробравшись сквозь сон бледных лет и случайных событий, я притащил бы из этой экспедиции все сокровища заброшенного на Коммунистической улице замка сюда, в этот серый бетонный подвал.

15
{"b":"624104","o":1}