И ты, покуда Бог тебя хранит,
имеешь право: прямо и на лево…
(«Запоздалое»)
Во второй части (называющейся «Такая музыка») Остудин вновь обращается к изображению любви. Чувство соединяется с иронией, направленной прежде всего на переживания самого субъекта («Долгие проводы»). Внешний мир оказывается абсурдным, хотя и не слишком опасным, быстро и неожиданно изменяющимся. Он изоморфен внутреннему миру героя («Вдруг бывший клуб обрел иконостас,/ где колокол забит до полусмерти,/ и бабе лето на дневной сеанс!» – «Верхний Услон»). Абсурд зачастую неразрывно соединен с нежностью – бессмыслица требует осторожного обращения, она хрупка: «… не хватает дождя под микитки/ часовой у Никитских ворот./ Вставлен в солнце левее грудины/ ртутный градусник башни ТВ…» – «Первое свидание». Впрочем, конкретный участок мироздания может быть и куда более печальным, и необходимую трансформацию приходится осуществлять самому поэту.
Выгребаем, в будущее вперясь,
так лососи трутся борт о борт -
кажется, торопятся на нерест,
по идее – прутся на аборт.
Снова всё весомо, зримо, грубо:
Из кармана вытянув кастет,
композитор дал роялю в зубы,
вот и льётся музыка в ответ.
(«Такая музыка»)
Пятистопный хорей со своим традиционным семантическим ореолом «движения вперед» вместе с просторечной лексикой и грубоватыми тропами делает ощутимой испытываемую лирическим субъектом жажду жизни, находящую свое воплощение в стихе. Текст оказывается продолжением самого автора, о чем проницательно писал применительно к Остудину еще Басинский в своем предисловии к «Бою с тенью». Впрочем, это почти пантагрюэлистское жизнелюбие немыслимо без насмешки (см., например, «Балерину на корабле»). Но кроме этого, витального и иронического регистра, представлен здесь и регистр иронически-скептический («Вот заходит из-под дурака/ чёрной молью битая кровать…» – «Измена»). И все смешивается в бесконечно печальном абсурде человеческого существования, ярко продемонстрированном в стихотворении «Яша». Персонаж последнего, «сутулая фигура речи», терпит в своей повседневной жизни одни неудачи – и в быту, и в еде, и в сексе. Однако сострадание не отменяет эстетического принятия ситуации (совмещенного с этическим отторжением).
В последнем, третьем разделе сборника, который именуется «Ходьба по лужам», Остудин находит идеальный образ, эмблематизирующий отношение лирического субъекта к миру. Он заинтересован происходящим и вовлечен в него, но при этом сохраняет свою автономность, тем не менее подрываемую его чуждостью, чрезмерной легкостью его выбора. Посвященные путешествиям тексты позволяют поэту эксплицировать положение лирического «я», этим отчасти и вызвана их многочисленность («Карты и голуби», «Меконг», «Алкозальцер», «Сладкая жизнь», «Сакартвело». «Непал», «Судак», «Время Байкала» и другие). Интереснее всего те из них, где место лирического героя не так однозначно. Хорошим примером может послужить стихотворение «Нимфа Фантхьета», в котором экзотические впечатления обретают исторически обусловленный масштаб, а замысловатая метафорика делает зримой взаимосвязанность событий и вещей. Сам же герой, практически слившийся с поэтом, приобретает некоторые мистические черты:
Компас врёт и часы на руке неверны.
Мне ещё предстоит, предсказаниям вторя,
управлять многовёсельным ливнем луны
в первобытном бульоне Китайского моря.
Эти пальмы когда-то дружили с Москвой…
Попытаюсь сегодня, прокуренный циник,
в жёлтой пене волны обрести статус кво,
как лягушка – в жабо водяных гиацинтов.
Осуществляемое им усилие передается с помощью медлительного и завораживающего четырехстопного анапеста и паронимически обусловленными сдвигами семантики некоторых лексем. Неопределенность осмысляется и переживается как важная ценность, связанная с наличием хотя бы потенциальной свободы. Типичное для прежнего Остудина стремление к надежности несколько корректируется. В стихотворении «Падение во сне» Остудин тонко передает ночное ощущение неуверенности, шаткости. Подобный эффект достигается за счет использования индивидуальной мифологии и чуть-чуть противоречащих друг другу метафор (создающих пространство для догадок): «Пока занимается пчелами млечный дымарь,/ увял на рассвете и шею повесил фонарь». Парная же рифмовка задает же дополнительное ограничивающее условие. В завершающем раздел и книгу тексте «Кладбище метафор» действие лирического субъекта оказывается принципиально безрезультатным. Стечение обстоятельств сохраняет лишь случайное, соединяя его с жизнью и смертью пишущего («Кто бы помнил, что стряслось с Помпеей,/ если бы у Плиния не астма!»). И единственным предметом гордости недоумевающего и чешущего в затылке (до царапин) лирического «я» оказывается литературная деятельность, не лишенная метафизических импликаций:
… сыт одним, что вечности потрафил,
с бодуна, плеснул в четыре краски
скан воды на кладбище метафор!
При этом поэт занимается метаописанием собственной поэтики: он алхимически соединяет «воду» жизненных впечатлений с архивом тропов, обеспечивающих сохранение памяти о событии.
Подобный механизм в текущей литературной ситуации вновь становится актуальным, в связи с общим открытым возвращением веры в насущность метафизической функции поэзии, пришедшимся на вторую половину 2000-х. В свете этого тренда отчасти сотериологический характер его лирики, присущий ей с давних пор, стал более различим для внешнего наблюдателя. Изменения в контексте повлекли за собой изменения и в поэтической стратегии автора. Некоторые тексты открыто возрождают метареалистскую традицию двадцатилетней давности (прежде в сего в лице Жданова и раннего Паршикова). К примеру, в тексте «Фрустрация» поэт обращается к несколько чуждой для себя торжественной речи, апеллирующей к творчеству Жданова, использующей техногенную образность и высокий слог: «Развязался язык, превращая в процессе молебна/ нимбы в ямбы и наоборот – вот и вся правота,/ только – страсть удержать на весу беспилотное небо,/ что боится порезаться, падая на провода». Пока это скорее декларация о намерениях, чем новое кредо, но это один из возможных путей дальнейшей эволюции поэзии Остудина. Ведь тот всегда помнит, что занимается таким делом, в котором нельзя останавливаться (а то недолго и утонуть, как та акула). Впрочем, делать прогнозы в данном случае – занятие неблагодарное. так как у оживленного пути кроме преимуществ есть и недостатки.
Для Алексея Остудина его поэзия – часть единого жизнетворческого проекта. Обычно, когда речь идет о жизнетворчестве, подразумевают какие-то просчитанные безумства. Разумеется, в данном случае о подобной пошловатой тривиальности не может быть и речи. Поэзия для автора этой книги – естественное продолжение жизни иными средствами, что и обуславливает те черты его поэтики в целом и в данном сборнике в частности, о которых мы говорили выше. Эти стихи позволяют сохранить какие-то моменты существования человека и мира. Даже такая, не слишком значительная во вселенских масштабах, победа над небытием имеет некоторый особый смысл. Реальность хрупка и обречена, потому все, что несколько укрепляет ее стены, заслуживает особенного внимания. Репетиции апокастасиса душеполезны: они укрепляют сердце. Поэзия как поэзия занимается далеко не только этим (что бы не мнилось некогда Мэтью Арнольду), но и этим в том числе. Будем же благодарны за непростую работу и приступим собственно к чтению (ожидая, да, ожидая). Мир нуждается не только в сохранении, он жаждет восприятия.