Над его безответной любовью к Соне мы безобидно подтрунивали. Она училась с нами, мы считали ее очень модной, красивой и изящной.
На вечерах самодеятельности Антонов читал стихи о девушке, которую он любит. О том, что "глаза ее под дугами бровей, точно под крутыми берегами синие стоянки кораблей". О том, как "видел он, взволнованно дыша, что в непосредственной своей печали она была безумно хороша". Откровенно говоря, я плохо знал поэзию, поэтому не мог никогда понять, его это стихи или чужие. Но когда он выходил на сцену и мы видели большие синие глаза и слышали чуть хрипловатый взволнованный голос, зал замирал в восторге и ожидании. Украдкой при этом мы взглядывали на Соню. Она ж делала вид, что это ее не касается.
И в то утро, стоя в траншее, я хотел убедить Алексея Антонова, что коль скоро Соня ответила на его письмо, значит, она неравнодушна к нему, что когда мы вернемся с войны, то все будет хорошо, все наладится...
- Ты знаешь, - прервал он меня, - я вчера видел ее во сне. Уснул у костра. Вижу, будто мне жарко. Открываю глаза. Море. Песок. Рядом - она. Улыбается. Спрашиваю: "Ты что смеешься?" Она только головой так из стороны в сторону качает, улыбается и ничего не говорит. Смотрит и смеется. Я плачу, удержаться не могу. Проснулся, костер раздуло ветром, горит, к нам подбирается, а у меня все лицо в слезах.
- Так это же хороший сон! - говорю я.
Немцы как будто только и ждали, когда батальон зароется в землю, а мы с Алешей наговоримся. Они вышли из лесу и толпами пошли по шоссе, прямо навстречу окопавшейся седьмой роте. Алексей Антонов убежал к своим.
Вскоре открыла огонь немецкая артиллерия, установленная за перевалом. В расположении батальона ударил первый снаряд и вызвал скорее любопытство, чем страх. Бойцы обернулись в его сторону и увидели, как на землю, обратно, валится то, что было поднято взрывом с дороги, и сейчас вот сыпалось кусками, осколками и пылью.
Снарядом никого не задело. А немцы к тому времени развернулись, и теперь можно было разглядеть серый цвет одежды, зеленые каски, длинные противогазные коробки и автоматы, упертые не то в локоть, не то в живот.
Пули начали свистеть как по команде. Они даже не свистели, а вжикали, пробивали воздух, иные впивались в землю, отскакивали, иногда жужжали. Тогда они были слышны особенно ясно в общем море свистящих и тыкающихся пуль.
Все было пока что как-то странно и даже, казалось, несерьезно. Батальон замер - люди впервые видели немцев и слышали шум боя. Только комбат, мы знали, десятки раз попадал в такие переделки. Он один мог спокойно рассудить, что происходит.
Немцы, развернувшиеся за это время и на шоссе, и влево от него в длинную цепь, видели, конечно, полоску свежей земли, выброшенной ротами из отрытых за ночь траншей. Туда-то и направили весь свой огонь, шагая деловито, не спеша, уверенно, выполняя привычную и даже, казалось со стороны, веселую работу, успех которой, конечно, не вызывает сомнений.
Роты открыли огонь - для большинства бойцов первый боевой огонь в жизни, - увидели первого упавшего врага. Тогда немцы начали обтекать нас слева уже не так уверенно, как действовали прежде, а как-то нервно, поспешно припадая и пригибаясь к земле.
Мы услышали первый крик раненого:
- Помогите! Помогите, товарищи!
После этого пронзительного крика, который не зря называют душераздирающим, пули будто начали свистеть еще более неприятно.
Я заметил, как комбат перемахнул открытый участок и прыгнул в ячейку к Антонову. Оттуда до меня вскоре дошла его команда, переданная по цепи:
- Лейтенант Перелазов, в седьмую роту!
Я перешел по траншее вправо и столкнулся с комбатом. К нему же торопливо бежал и Антонов. Комбат остановился и шутливо спросил:
- Ну как дела, студенты? Страшно? Мы улыбнулись и ответили в один голос:
- Ничего!
- Постойте здесь, сейчас я вам кое-что скажу.
Антонов показался мне озабоченным. Видно, он устал, осунулся, щеки провалились, только глаза по-прежнему горели.
И мне вспомнилось двадцать второе июня сорок первого года.
Накануне войны в училище пришла телеграмма. Болела мать, и я получил кратковременный отпуск по семейным обстоятельствам. Когда стало известно о войне, я побежал в институт и там попал на митинг. В актовом зале собрались студенты и преподаватели, стоя слушали они выступление по радио Молотова. Директор института объявил митинг открытым.
И вдруг на сцену выбежал Алексей Антонов. Он был в широких заношенных брюках, белесых, вздувшихся на коленях, в рубашке с расстегнутым воротом, с закатанными рукавами. Остановился, посмотрел в зал, отбросил рукой светлые волосы, упавшие на лоб, и продекламировал:
Дорогу веселым гасконцам!
Мы южного неба сыны!
Мы все под полуденным солнцем
Для счастья и битв рождены!
Все замерли. Алеша передохнул и громко сказал:
- Прошу записать меня добровольцем на фронт, Хочу защищать Родину.
И под овацию всего зала сбежал со сцены, затерялся среди студентов. Его выход на сцену решил судьбу многих студентов. Добровольцами записалось тогда немало. Я был уже в военной форме: в коверкотовой гимнастерке, диагоналевых брюках и хромовых сапогах - старшина обмундировал меня как среднего командира. Конечно, пришлось выступать и мне. Я говорил, что мы будем бить врага на его территории, ибо своей земли ни одной пяди мы не отдадим никому, что победу мы одержим быстро и малой кровью. Я сказал, что рвусь в училище, чтобы взять оружие и выйти навстречу оголтелому врагу. Мне аплодировали еще больше, чем Алексею Антонову.
И вот мы снова вместе, ждем встречи с врагом, испытывая то упоение, которое бывает, когда ты действительно у самой бездны на краю.
Комбат отбежал от нас вправо, на десяток шагов, снова привалился к брустверу и что-то нам крикнул. Но мы уже не успели расслышать, что он сказал.
Земля, нам показалось, сначала ушла из-под него, потом взрыв тяжелого снаряда бросил вверх все, что было вокруг. Меня ударило и обожгло, отчего я упал и поплыл, как в детском сновидении, в какую-то пустоту, неожиданно разверзшуюся под ногами.
Антонов тормошил меня за плечи и бил по щекам. Когда я открыл глаза и начал подниматься, хватаясь руками за выступы траншеи, Антонов выпрямился, вытер рукавом бледное лицо, вдруг покрывшееся потом, протер глаза и облизал губы. Я встал, почувствовал тошноту и боль в глазах, во рту. было солоно, в голове шумно. Антонов что-то сказал, я ничего не слышал, и показал на уши.
- Комбата убило! - крикнул Антонов, но о том, что он произнес, я догадался лишь по движению губ.
Мы огляделись вокруг, комбата нигде не было. На том месте, где он стоял, осталась глубокая воронка.
На самом дне ее мы увидели, когда подошли ближе, скрученный, как пружина, разорванный у пряжки командирский ремень: все, что осталось от комбата.
В это время я ощутил снова колебание земли под ногами, будто ее кто-то раскачивал из стороны в сторону, как в решете.
Антонов взял меня за рукав и повернул в сторону тыла. Я увидел, как оттуда, по шоссе, на огромной скорости идут наши танки. Их было не меньше десятка.
- Ложись! - что есть мочи закричал Антонов.
Не сбавляя хода, танки перемахнули через траншеи седьмой роты и, остановившись, открыли огонь по немецкой пехоте.
Немцы залегли. Танки устремились вперед и, перестроившись в цепь, зашли влево. Немецкие солдаты начали отползать.
Антонов показал мне, что я должен идти к своим. Я побежал и, остановившись, увидел, как необыкновенная сила подняла Антонова во весь рост над бруствером траншеи. Он будто вырос: может, потому, что все, как и я, смотрели на него снизу, из траншеи. Стремительный и опять по-детски веселый, он крикнул что-то призывное и бросился за танками.
Какое-то время он бежал один, не оборачиваясь, будучи уверенным, что за ним пойдут и другие, что его одного не оставят в такое время, когда победа дается в руки, идет нам навстречу.