— Я никуда не убегу, напрасно вы так кричите. Оденьтесь и пойдем. Я не знаю, где здесь участок.
Но он уже повис сзади на моей шее, валил меня и продолжал голосить. Услышали из дворницкой и еще откуда-то. Сбежались, окружили, бестолково кричали, держали меня за руки. Кто-то побежал за извозчиком. Опасливо и стремительно залился свисток. Прибежал запыхавшийся городовой и, хотя я не сопротивлялся, меня ткнули в сани и, молотя кулаками, подмяли под ноги.
Оказалось, что убил музыканта из загородного ресторана «Золотой якорь». Он играл там на цимбалах и был очень приятен публике. Он женат и у него четверо детей.
— Пустили семью по миру, — негодовал околодочный, когда писал протокол.
— Что делать, господин околодочный, что делать! Но я еще раз повторяю, что если бы он воскрес, я бы убил его снова.
Кровь — это святой сок, это красная песня солнца, это мать любви, это — наивысшая мудрость и наивысшее счастье. Пролитая кровь — это отчаяние, это вызов небу, это глубочайшее страдание. Но если кровью утверждается человеческая правда, то где тот судия, который ее осудит? Ковчег ее плывет через тысячелетия по реке крови. Справедливость там, где чаши весов в равновесии. Я отнял у другого жизнь и ясно, что и мне нельзя быть; иначе, как же бы я оправдал свою боль? Убивая себя, я этим самым равняю свою жизнь его жизни, мою кровь его крови. Я умираю, сознавая, что я поступил так, как должен был поступить всякий на моем месте. Единственное, что меня печалит, это некоторое самолюбование, которое я за собой заметил, набрасывая эти строки. Я бы хотел, чтобы все здесь изложенное было предано гласности. Мне кажется, что моя смерть достойна внимания.
Я сейчас перечитал написанное и открыл в себе писателя. Во мне шевельнулось даже что-то вроде авторской гордости. Это, оказывается, сладенькое и довольно мелкое чувство: выходит так, что о каких бы страданиях ни писал писатель, ему все-таки приятно. Вот я убил. Мне хотелось исповедаться, открыть уязвленную душу и вдруг, неожиданно для себя, испытываю удовольствие, что вышел прямо-таки недурной рассказ. Однако, пора сломать перо. Прощайте, господин судебный следователь. Очень бы хотел сим документом поколебать вашу невозмутимость.
Прошу нижеследующее передать матери (адрес).
— Милая мама! Ты знаешь — я тебе никогда не лгал, и на этот раз поверь мне: твой сын — не убийца. Не думай, не разгадывай, — только поверь. Ты религиозна и это тебя утешит. В эту минуту я вспоминаю, как ты молишься; такая старенькая, стоишь в углу на коленях, сложила на груди сухонькие, восковые ручки и губы твои шепчут мое имя. Я, мама, всегда с тобой. Любовь не умирает. Я буду жить в твоей душе, в твоих молитвах. Я знаю, ты меня простишь за принесенное тебе горе. Я умираю с мыслью об этом и мне легко. Целую тебя, моя светлая, хорошая. Прощай.
Леля.
Александр Грин
МАНЬЯК
I
Доктор тщательно осматривал пациента средних лет, истощенного продолжительной, тяжелой болезнью. Приговор ясно был виден в плотно сжатых губах доктора, но он, как добросовестный лжец, терпеливо и аккуратно производил исследование: щупал, выстукивал, смотрел веки, оттягивал кожу рук и, наконец, окончательно убедился, что больной безнадежен. Это привело его в легкое раздражение; как медик, он мог теперь только лгать, прописывая ненужные дорогие лекарства, не смея и не имея права сказать прямо: позовите нотариуса.
На него смотрели всегда как на человека, обязанного вылечить. Наука, которая воспитала его и, вручив докторский диплом, оставила беспомощным его в пяти случаях из десяти, создалась веками трудов, ошибок, исканий и дерзновений, ореол человеческого разума окружал ее, и было обидно и тяжело сказать запросто: «Бросьте лечиться, идите домой и проводите последние дни жизни так хорошо, как только можете». Больной стонал, охал, жаловался и дрожащим, хриплым голосом просил здоровья. Сосредоточенное, серьезное лицо доктора с крутыми дугами бровей, металлическим блеском глаз и квадратным, выбритым подбородком, казалось, тщательно хранило секрет спасения, но стоило обещать много денег — и этот, ретиво охраняемый, секрет доктора снова превратит этот скелет в здоровое тело. Но у доктора никакого секрета не было. Он повозился еще с минуту, вымыл руки и сел к столу.
— Доктор, — хрипя, как дырявый кузнечный мех, сказал пациент, — вылечите меня, пожалуйста. Я человек богатый, никакие гонорары мне не в диковинку.
— Я ни копейки не возьму за то, чтобы вас вылечить, — устало сказал доктор. — Ваше звание?
— Негоциант.
— Имя?
— Грингмат.
— У кого вы лечились раньше?
— У всех, — натягивая дрожащими руками рубашку, сказал больной. — Право, я думаю, что мало на свете докторов, у которых я не был. И все без толку. Деньги берут, а пользы нет.
— Вот поэтому-то, — спокойно сказал доктор, поблескивая очками, — я и не возьму с вас денег. Так вот: поезжайте на юг, зайдите в первую попавшуюся аптеку и спросите травы гречавки. Эту траву вы будете пить три раза в день, как пьют чай, и, по возможности, больше.
Разочарованное лицо больного выразило сдержанную иронию. Он ждал пространного, обстоятельного рецепта, внушающего уважение и щедрость. Трава гречавка! Черт бы побрал этого доктора!
— Я выздоровею? — спросил Грингмат.
— Выздоровеете, — уверенно солгал доктор. — А бумажку возьмите с собой. — И он протянул купцу брошенную на письменный стол крупную, слежавшуюся в бумажнике, ассигнацию. Больной нерешительно взял деньги и пристально посмотрел на доктора. Но доктор спокойно блестел очками, и было очевидно, что настаивать невозможно.
— Хорошо, — в раздумье произнес Грингмат, — но почему вы прописали мне только эту траву?
— Чтобы как-нибудь удовлетворить вас, — раздраженно сказал доктор. — Чахотка в той стадии, как у вас, лекарствами не излечивается. Режим и воздух — единственные лекарства. Но вы битый час мучили меня требованиями что-нибудь прописать — получите!
— Гречавка? — робко спросил купец.
— Да, гречавка… запомните. До свидания. Будьте здоровы! — Доктор посмотрел на удаляющуюся искривленную спину и мысленно произнес: «Протянет… с месяц».
II
Два человека расстались, и бесшумное колесо времени уничтожило в памяти доктора всякие следы визита купца Грингмата. Прошел год. Доктор переменил резиденцию и уехал в один из южных городов Франции. Ему приходилось теперь возиться с апоплексическими провинциальными дамами, отставными сержантами, патерами, мнительными, как женщины, и скупыми, как Гарпагоны, с дюжими фермерами с оливковой кожей и тысячами застарелых недугов. По-прежнему он излечивал и советовал, ездил и писал рецепты. И все это было медицинскими буднями, оканчивавшимися потрясающей драмой. Был вечер, доктор окончил прием и не спеша сбрасывал полотняный халат. В передней раздался звонок. Вошедший лакей сказал:
— Вас хочет видеть господин Грингмат.
— Больной? — спросил доктор.
— Он говорит, что пришел поблагодарить вас.
— За что?
Лакей не успел ответить, потому что в гостиной раздался голос:
— К вам можно, доктор?
Доктор открыл дверь. Перед ним стоял плотный, смеющийся, загорелый человек и дружески протягивал руку.
— Вы не узнаете меня?
— Нет, — коротко сказал доктор. — Вы Грингмат?
— Да. Неужели не помните?
Доктор потер лоб. Что-то знакомое всплывало в его сознании и, не успев разгореться, гасло.
— Пройдите в кабинет, — сказал он.
Они подошли к докторскому столу, и Грингмат сел. Сел и доктор.
— Спасибо, огромнейшее спасибо, — сказал купец. — Вы меня спасли, а ведь я умирал. Помните — год назад?
— Год назад, — задумчиво произнес доктор. — А не можете ли сказать точно, когда это было?
— Первого июля. Этот день отмечен у меня в календаре крупными буквами. Я пил гречавку.
— Постойте, — сказал доктор, и очки его заблестели ярче обыкновенного. — Сию минуту. — Он взял книгу записи пациентов, раскрыл ее и несколько минут водил вздрагивающим указательным пальцем по черным линейкам. И ему бросилась в глаза коротенькая отметка: «Грингмат, 44 лет, чахотка. Безнадежен».