Литмир - Электронная Библиотека

Глава 1. Не стал

Горький запах полыни исчезает из моего измученного сознания.

Голова, набитая комом мыслей, от которых она давно устала, падает на плечо. Я тяжело вздыхаю, и дым продолжает просачиваться в мои ноздри, но он далёк. Я рад, что хоть где-то могу избавиться от этого.

Во сне мне слышится маршевый ритм, и в голове сразу встаёт моя Германия, мой Берлин. Не тот Берлин, что я видел перед отъездом – ещё целый, но уже тихий и покоящийся в руинах. А тот, что я видел ещё в детстве, в конце двадцатых – начале тридцатых годов, когда он ещё не был насквозь пропитан каким-то страшным и искажённым фашизмом, который мы превратили в нацизм.

Это было то мирное время, когда я чувствовал сладкий запах, льющийся из Берлинских садов, где росли яблони, груши и ещё не познавшие печали ивы. Когда газоны были зелены, и не слышались в шуршании травы тихие мольбы, которые до нас донёс ветер из дальних покорённых и униженных стран. Когда на терновых кустах не показывались и исчезали капельки крови, а на крышах невысоких домов не виднелись нимбы отвернувшихся от Германии и её союзников святых.

Звёзды в те прохладные ночи зажигались с тихим ударом по маленькому колокольчику, и я мог уйти гулять с другими детьми на утопавшие в блеклых цветах и плюще каменные руины, стоящие на вершинах холмов, и не знать, как уныло выглядит мир где-то далеко-далеко, став местом войны и хаоса.

Из лавок с манящими вывесками доносился терпкий, густой аромат каких-то трав, который сейчас напоминает мне волшебство моего детства. Ту самую загадку, которую я до сих пор не разгадал – когда всё началось, лавки закрылись, и я так и не узнал, что это были за травы со столь магическим ароматом. Вернувшись домой, я бы засушил их и поставил в простую белую вазу, чтобы хоть где-то в этом мире оставалось волшебство.

Тогда я брал палки и дрался с мальчишками, воображая себя самым смелым рыцарем из всех, что когда-либо существовали во всей Вселенной. Я прятался с ними в моренах, представлял, что наша река – распутное море, с обманчиво-нежной пеной на берегах. Мы видели с ними прекрасных океанид, подмигивавших нам из воды своими светло-светло голубыми мерцающими глазами.

Мы видели во всём нежность и величие, гордились, что по нашим венам течёт горячая кровь, согревающая наши молодые сердца, готовые к подвигам. Ну разве может быть гордость грехом, думали мы, лёжа на траве, подставив лицо ветру и щуря глаза на солнце. А рядом было гранатовое дерево, из-за которого мы были частично в тени – мы срывали с него плоды и представляли, что это и есть тот самый неизвестный нам ещё вкус любви.

Любили мы волновать своих отцов и матерей – уходили к руинам на ночь глядя, стаскивали ветки в кучу и поджигали их. Ночь опускалась на нас, но вместо тяжести мы чувствовали лёгкость и свежесть. Луна дарила нам чувство присутствия богов, мрачных, измождённых чем-то непосильным, и по-своему одиноких.

Один из нас доставал свирель, играл на ней, и мы, глядя на слабые, едва греющие наши тела язычки пламени, представляли, как сидим мы посреди леса, и подкрадываются к нам сзади раскосые дриады, фавны и кентавры, и что шелохнёмся мы – и все они бесшумно шагнут назад, в одинокую темноту леса. В детстве все мы вбирали в себя искры, которые должны были поддерживать огонь любви в наших ещё маленьких сердцах.

Мой отец всегда искал нас в такие ночи. Находил он нас со злобным блеском в глазах, но услышав мелодию свирели, всегда успокаивался, тихо подходил к нам и бесшумно садился рядом, задумчиво глядя на костёр. Так мы и сидели до самого утра. Изредка отец рассказывал нам какие-нибудь истории – и придуманные, и из своей жизни. Ему нужно было становиться сказочником, говорили мы между собой, когда в следующий раз брали палки и убегали загород, навстречу падающему солнцу, и всё сильнее мерцающему серпу луны.

Берлин был другим городом с другими людьми.

Мы с отцом были на военном параде – небольшом, особенно мне это кажется сейчас, когда я стал офицером. Солнечные лучи, яркие, прямые, сходят на нас с неба как вечно молодые руки матери, отдающих своим детям светлый дар, который нужно было беречь в своих сердцах и никогда, никогда не терять.

Над нами летали военные самолёты, впереди нас шагали солдаты, глядевшие вперёд, и их движения и глаза были подобны бездушным куклам. Лишь изредка, в уставших глазах читалось то, что до недавнего времени я не понимал. Стыд, отвращение и отражение давно потухшего сердца, скованного скрытой в глубинах, в самых-самых мрачных глубинах души, страхом. Я не видел этого в детстве, но сейчас я точно уверен – руки, державшие оружие, руки, убивавшие этим оружием людей из-за своей ничтожности и слабости – всегда дрожат. Вместе с их душами, запертыми в клетках их безвольных тел – просто костей, мяса и мышц.

Тогда, под этот марш отец сказал мне: война – это лишь ещё один способ убийства.

Я смотрел в его светло-зелёные, бледноватые глаза. Как они были прищурены, я помню до сих пор – в них было не презрение, а жалость к этим «детям войны». Тогда, когда мне было так мало лет, всё, что я смог сделать, это подняться на цыпочки, и, заглянув отцу в глаза, спросить:

–Война – это омерзительно?

Солнце светило очень ярко, посреди ясного голубого неба летали выпущенные детьми и взрослыми ярко-жёлтые шарики. Они были уже далеко-далеко, и теперь уже казались маленькими пятнышками посреди бесконечной голубизны. На небе – ни облачка. Это был последний мой день, когда я замечал, что небо – голубое, а солнце светит так ярко, что слезятся глаза, если на него смотреть. Я больше не вкушу вкус граната, так и не познав любви, и не почувствую за своей спиной дыхание ласковых дриад. Не представлю реку пенистым морем, и никогда мой друг больше не сыграет для меня на свирели.

Отец улыбнулся. Слабо, очень слабо, уголки его губ дрожали. Он опустил на меня свой жалостливый взгляд, который вмиг наполнился любовью, и его руки потрепали мои волосы. Я видел сетку из морщин на его лице – уже не только мимических, но и возрастных. Он был стар, морщинист, и оттого казался мне мудрейшим из всех людей.

–Смышлёный мальчик, – он постарался засмеяться, но получилось, что он лишь гаркнул.

Я посмотрел на марширующих людей, на восхищённую толпу. Мужчины сажали на плечи белокурых девочек, глядевших на марширующих солдат с какой-то животной страстью, неестественной и уже тогда противной мне. Это было что-то животное и неестественное, глубинное, живущее в каждом из нас и специально спрятанное туда истинным человеческим сознанием. То высокое, что делает нас людьми, специально прячет в нас такие вещи, но, к сожалению, человек слаб, так слаб, что здесь нечего даже сказать.

Так же глядели и взрослые – только с ещё большим восторгом, словно они понимали что-то, чего не знаю я. Я видел лишь то, что всё, что творится внутри них – одна большая, фатальная ошибка Бога. Непоправимая, губительная – я не понимал тогда, что это такое, но мне всё равно смиренно, стыдливо хотелось опустить взгляд.

–Это похоже на плацдарм, – сказал я, чувствуя, что дрожу и прижимаясь к отцу. Его пальцы крепко сжали моё плечо. Такие тёплые, мне казалось, их достаточно, чтобы защитить меня ото всей этой мерзости.

С тех пор не было ярких солнечных дней. С тех пор святые на крышах уже стояли полу отвернувшись от Германии.

При мне, во время парада, на серую штукатурку домов, детишки в смешных кепках развешивали агитационные плакаты, из которых я запомнил лишь один – Tod der Luge.

На том плакате жилистая рука мужчины стискивала змею, которая шипела на него, а значит, ещё была жива. Теперь, во сне, я вижу, что у неё мои глаза.

Я больше не хотел спать – знал, что увижу дальше. Мучал себя, стараясь проснуться, но сон не отпускал меня.

Я видел его. Его пальцы, готовые всегда меня защитить, его глаза, ещё не готовые меня простить… Но я верил и знал, что он простил меня за всё, ведь такой он был человек.

1
{"b":"623694","o":1}