Литмир - Электронная Библиотека

– Ты бы завернулся в одеяло, – с улыбкой посоветовали мне два лежавших рядом на койках интеллигента.

Они были совершенно в разумном состоянии и тихо между собой о чем-то переговаривались. По всему было видно, что их радостную встречу на улице, без жен и ежедневных забот, нарушили стражи порядка. Из десяти коек еще на трех спали, накрывшись одеялами, такие же страдальцы.

– Вас тоже забрали? – спросил я у интеллигентов. – Вроде бы вы и не пьяные.

– Да, забрали, – улыбаясь, ответили они. И, увидев, что я заворачиваюсь в одеяло, удовлетворенно заметили, – вот так-то лучше.

Итак, завернутый в одеяло, как свободный римский гражданин, я стал прохаживаться взад и вперед по комнате, вспоминая стихи и строчки классиков, а также и ныне живущих поэтов. Мысленно я готовился к последнему исходу. Я представлял себя ожидающим казни. «Самое страшное, – думал я, – это не вырваться. Самое страшное – это стены и не вырваться, потому как раньше или позже все равно умрешь».

Я совершал свой внутренний монолог, и видел себя завернутым в одеяло, прохаживающимся в вытрезвителе (вот смех-то) и думал, что в общем-то я счастливый человек, хотя я что-то не дописал, не додумал, недосвершил. Я думал и передо мной лежала, виделась мне моя прекрасная страна, моя любимая родина: туман над рекой, город Торжок – холмистые берега – монастыри и церкви, базары и белостенные дома – о, какая красота, когда приближаешься или когда уходишь от города! А я ничего путного о родине и красоте ее не написал…

Потом я стал думать, что словом прозаическим никак не выразишь всю полноту любви к родине. Ее можно только выразить в стихах и особенно в музыке. Вот Калинников, Свиридов написали по одной прекрасной и запоминающейся мелодии о любви к родине и достаточно! А я?..

Так незаметно в думах текло время и, спустя часа два, в комнату зашел милиционер и, осмотрев меня со всех сторон (в каком состоянии нахожусь), предложил мне пройти к тому месту, где за столом сидели те, кто отбирал у меня документы – сержант и офицер. Разумеется, представ перед ними, я был уже одет и, разумеется, ста рублей в кармашке рубашки я не обнаружил. А сам кармашек был похож на вывалившийся изо рта язык.

Подсунув мне бумагу на подпись, меня заставили в ней расписаться. Это был штраф в сто шестьдесят семь рублей и определение состава моего преступления. Со словами, мол, попробуй тут у вас не распишись, вы что-нибудь еще пришьете, я, не читая, с легкостью эту бумагу подмахнул. Взяв двадцать рублей, писательский билет и недовольно буркнув, мол, куда это подевались мои сто рублей, лежавшие в кармашке рубашки, я, не дожидаясь ответа, повернулся и пошел к выходу. Увидев ухмылки милиционеров, только и успел на ходу им бросить:

– Не случайно вас презирает русский народ…

– Пиши, писатель, – услышал я смех в спину. – Пиши лучше, писатель. А к нам больше не приходи.

И грубый циничный смех ударил мне в спину и, кажется, распахнул дверь на улицу.

Было три часа пополудни, светило яркое солнце и я спокойно двинулся обратно к метро; вытрезвитель находился всего в пятнадцати минутах ходьбы от Балтийского вокзала – все меня радовало и бодрило. Квитанцию на штраф я скомкал и выкинул в урну (меня этому некогда научил Глеб Яковлевич, он в последнее время попадал в вытрезвитель по нескольку раз в году. «Я не плачу штрафы, – говорил он. – Они присылают квитанции ко мне домой, а я не плачу. А ЧТО они со мной могут сделать?»).

Впоследствии я понял систему поборов при входе на эскалатор. Особенно к вечеру. Милиционеры явно заинтересованы в том, чтобы, заметив в глазах проходящего элемент опьянения, отведя его в сторону, начать трясти: в этом и показ работы, и очевидная выгода.

Русский человек всегда был бесправен. Да и сама культура милицейских и специфика их работы, когда многое дозволено, могут явить некоторую неограниченность власти. И когда мальчишка-милицейский обращается к тебе на «ты», держа в руках твой паспорт, спрашивая в приказных тонах, мол, кто ты и куда ты, и вроде бы ты выпил, то попробуй ему что-нибудь возразить – начнется сплошная русская неизбывная тоска и рабство, превращающие человека в бытового правдоискателя.

Спустя две недели после случившегося, мы с племянником моей жены приехали вечером из Ораниенбаума, где племянник искал встречи с великим народным писателем и, выйдя на площадь перед вокзалом и станцией метро, уже в сумерках, стали двигаться к Обводному каналу, чтобы взять такси или проезжую легковую машину.

Племянник был одет в серый летний костюм («валютный», как он о нем отзывался) – этот стандарт, который носит новый русский чиновник довольно средней руки, и вдруг из темноты на середине площади к нам подошли два милиционера, два сержанта, и потребовали у племянника документы. Заглянув в паспорт, они стали обыскивать его, хлопая по карманам пиджака и брюк с вопросами: «оружие есть?», «наркотики есть?» А потом заставили вывернуть карманы. В боковом внутреннем кармане пиджака у него лежали деньги (тыщи две), и он был вынужден взять их в руку и показать им. Заметив в нем легкое опьянение (хотя он и молчал), я же был совершенно трезв – выпил всего две бутылки легкого пива, они сказали мне, что меня они отпускают, а его намерены забрать в вытрезвитель.

– Ребята! – взмолился я. – Это не хорошо! Что мы такого сделали? Мы вышли из электрички, пересекли площадь и решили взять такси. Что мы такого сделали, чтобы нас вот так вот?!

На мои слова милиционеры никак не отреагировали, а племянник по-прежнему тихо стоял, ибо недавно на улице при подобном обыске он лишился мобильного телефона. Я понял, что они так просто нас не отпустят, а если его заберут в вытрезвитель, то постараются ограбить.

– Дай ты им денег! – воскликнул я с отчаянием. – Дай ты им двести рублей.

Он молча вытащил из бокового кармана пиджака двести рублей и протянул их мне. И я, ни слова не говоря, сунул милиционерам каждому по сто рублей в нагрудные кармашки их милицейских мундиров. Сделав вид, что они недовольны моим пассажем, и, проворчав что-то о взятке, что, мол, за взятку тоже полагается наказание, они спокойно нас отпустили.

Я облегченно вздохнул. Что тут было делать. Русский человек живет среди небольших радостей и этому рад. Племянник остался цел и невредим, и, можно сказать, при своих деньгах.

Горячо любимая и часто презираемая мной страна по-прежнему, как и в хорошо известные всем времена, махнула на меня своим унижающим всех и вся покрывалом. Казенный дом, дальняя дорога, колонии, лагеря – они были всегда под моим неослабным вниманием в моей душевной и мыслительной жизни. И я понял, что человек человеку часто не бывает друг и брат, а бывает волк и враг.

– Ненавижу, – шептал я, сжимая зубы и вспоминая подобные мелочные унижения в своей жизни. – У, ненавижу!

Слово «чернь» в который раз мелькнуло в моем сознании, превращая в нечто дурное великий русский народ.

Как-то выпивая у себя дома с Глебом Яковлевичем, я стал говорить о том, что наш народ многострадалец, наш народ терпелив и доверчив, и долго не держит в душе зла, и поэтому власть имущие его часто обманывают, и сейчас при возрождении капитализма, его просто «кинули», но он все еще терпит, все еще не израсходовал свой духовный потенциал.

– Они всех нас ненавидят! – вдруг неожиданно прорычал Глеб Яковлевич. И это «они» мне, прожившему много лет среди простого народа и в коммунальной квартире, сразу стало понятно. Я не стал ему возражать, хотя и не совсем был с ним согласен.

Но Глеб Яковлевич явно лукавил. Его-то как раз и любили в народной среде. Его-то как раз и ценили как душевного поэта песенно-есенинской школы. И хотя он и претендовал на интеллигентно-блоковскую стезю, его-то как раз и любили за русскую бесшабашность и пьяную удаль. Как-то он мне рассказывал, что после того, как его ночью хотели ограбить на Пушкинской улице (как раз рядом с памятником Пушкина), он стал носить с собой одну или две книги своих стихов.

– Когда они узнали, что я поэт, и кто я, они меня отпустили, – говорил, улыбаясь с явным удовольствием Глеб Яковлевич.

6
{"b":"623607","o":1}