Литмир - Электронная Библиотека

После своей женитьбы великий народный писатель по прежнему не переставал мне доказывать, что он не импотент.

– Попал я после ремесленного училища, в начале пятидесятых, в Латвию, в Лиепаю, – рассказывал он мне. – А поскольку мужского общежития в нашей организации не было, меня одного поселили в женском. И стал я там жить среди девиц. И жил я там до самой армии. Вот там-то я и развратился, там-то меня и развратили. А когда я в армию уходил, так меня провожало почти все общежитие. Девок пятьдесят. И все с цветами. И все меня целуют. Тогда перед отправкой все в военкомате сбежались – что это за чудо такое: пятьдесят девок и один призывник. И этот призывник – я! Почему? Как ты думаешь, Алексеев, почему?

– Не знаю, Коля, – с невинным недоумением сказал я. – Наверное потому, что у тебя характер такой, общительный ты. И даже, можно сказать, добродушный.

– Вот то-то и не знаешь, – уже как-то совсем свысока сказал Коля. – Все вы, городские олухи, ничего не знаете. Это потому в военкомате все сбежались, чтобы на меня голого последний раз посмотреть. Что у меня там особенного такого есть, чтобы столько девок меня в армию провожало? Жалко, что я об этом не написал.

И я почувствовал, что это было его искренней печалью, хотя я и знал, что он скажет за этим и кто будет во всем виноват:

– А все потому, что такие, как ты, под ногами мешаетесь, – не раз с раздражением говорил он мне. – То одного устрой на работу, то другому что-нибудь достань. Вот недавно народному скульптору Узбекистана, заслуженному деятелю культуры, трубу для керамической печи достал. А на все это надо время.

– Это потому ты об этом не написал, – частенько отвечал я ему, – потому, что нас с тобой в нашей советской баньке затомили. Нас с тобой не печатали. Особенно таких, как мы, патриотов.

– Да что вы, городские, понимаете в патриотизме, – с раздражением только отмахивался Коля, давая мне понять, что я только примазываюсь к его достоинству, и что я не одного с ним поля ягода. – Всю жизнь на Невском прожил и туда же – патриот! Вон твой отец пришел с войны целым и невредимым. А мой добровольно пошел и не вернулся. Брат от голода уже в лежку лежал, а меня мать к тетке в Вологду подкормиться на время послала. Патриот, а в армии не служил! Прикинулся дураком, не то, что я три года в Кронштадте на фортах отмантулил. Пожил бы ты в общежитии, как я, двадцать лет, по-другому бы запел. А то – патриот! Знаем мы таких патриотов!

В данном случае я помалкивал и не подначивал Колю, ибо жизнь его в детстве, действительно, была не сахар. И хотя я от голода тоже страдал, но я этого не помнил.

Будучи в эвакуации (мать успела вывезти нас сначала из Литвы, а потом из Ленинграда) я чуть было не умер от колита и дистрофии. И, как часто с грустью вспоминала мать, я имел обыкновение при виде взрослых попрошайничать: протягивал руку, сжимал и разжимал детскую ладонь и всегда говорил только одно слово: «дай!» Все же последующие годы, по сравнению со сверстниками, я жил хорошо, потому как жил в деревне и был бабушкин любимый внук и офицерский сынок. Все мои лишения остались за бортом моей памяти. А Коля перестрадал, будучи уже отроком, и, разумеется, все хорошо помнил. Я часто замечал в складках его губ, если внимательно посмотреть, какую-то застывшую горечь. Кажется, это была горечь голодного детства и несбывшихся каких-то надежд.

– Ну, ну, Коля, не обижайся, – как-то сказал я великому народному писателю. – Мы с тобой самые лучшие писатели в Ленинграде. А может быть, и вообще в России.

И, выждав определенную паузу, с улыбкой добавил:

– Самые лучшие среди худших, – чем и поверг в огорчение великого народного писателя, и тень пронеслась по его лицу.

– Говорил я тебе лет двадцать назад, – между тем продолжал я. – Уезжай ты к себе на родину. Уезжай ты к себе в Вологду. Вон Рубцов взял и уехал, там и состоялся. Здесь бы, в Ленинграде, он так бы и ходил в начинающих. Здесь только и могли выжить только коммунисты и примкнувшие к ним евреи. А тот, кто не примкнул, того время выбрасывало в подполье или в заграницу. Вон Довлатов – кем бы он был здесь, если бы не уехал? Уж не говоря о Бродском и Анатолии Киме. Даже и Битов, и тот уехал в Москву. Мне тоже надо было уехать в Москву.

Так не раз говорил я Коле, жалясь на свою судьбу. Разумеется, мы с ним не на сухое горло говорили. И все было бы хорошо, если бы мы пили водку, но пили мы, по обычаю, пиво. Великий народный писатель водки пить уже не мог, она вызывала в нем отвращение. Мы с ним пили «девятку» производства завода «Балтика» – вещь крепкая и убойная. Я заметил, что чаще всего ее пьют люди бедные или бомжи, и действие ее таково, что чаще всего они надрывают свой организм, что приводит их к преждевременной смерти. Никогда прежде до встречи с великим народным писателем, подобных напитков я не пил. Однажды, под воздействием оного я залетел в вытрезвитель: пора и мне было побывать в хорошо известном заведении, дабы я после этого мог с уверенностью сказать, что я всегда жил с моим народом, «там, где он, к несчастью, в это время был».

Тут я должен спеть великий пеан или панегирик винопитию и пьянству. Вспомнив при этом представителей мировой культуры, упомянув при этом Ли Бо, Чжуан-цзы, Хайяма и Гофмана, и закончив нашими отечественными гениями – Мусоргским и Есениным, утвердив в сознании граждан ту мысль, что пьют люди, по преимуществу, душевные и хорошие, чья страдательная душа неспособна быть цивилизованно зомбированной. И пьет она, эта душа, по причине невозможности сохранения своих идеалов и при виде ужаса жизни. При виде детей и зверей, одиноко идущих на съедение.

И хотя я ни в коей мере не склонен оправдывать свое или чье-либо пьянство (пьющий человек постепенно становится эгоистичным и эмоционально тупым, и жестоким), я должен сказать, что русский человек в страшные минуты своей истории всегда припадал к язычеству или к пьянству. Вот отчего его никто не мог сломать. И вот отчего он легко ломается сам. Парадокс для тупых и глупых. Но когда я десятилетиями видел по телевизору этих коммуняг-дворняг («Хоть бы одна рожа порядочная какая-нибудь попалась, Владимирыч», – говорили мне, бывало, лифтеры, когда я работал с ними в бригаде, где-то в конце семидесятых), моя рука невольно тянулась в карман и, нащупав там несколько рублей, я рысью бежал в магазин. Вот почему я смело могу сказать, что мое поколение было не потерянное, мое поколение было пьяное. И тот, кто ни разу не побывал в вытрезвителе, тот не человек.

Я же в него впервые попал на третий день после моего шестидесятилетия. Благополучно отработав сутки в своей кочегарке и встретив на улице великого народного писателя, я предложил ему выпить за мое здоровье.

Привыкший особенно радоваться, когда его угощают, Коля сначала пил со мной у ларьков, а после мы потекли к нему домой (его квартира, как у всякого рамбовского облоума, находится в привилегированном месте, неподалеку от парка), где великий народный писатель и продолжил со мной праздничное пивопитие.

Выпив в общей сложности пять бутылок крепкого пива (Балтика-9), я был задержан, когда в толпе горожан двигался в метро к эскалатору. Очевидно, меня подвели не совсем трезвые глаза, выдав стражам порядка, которые имеют свойство в метро «Балтийская» стоять в разных местах, ощупывая взглядом прохожих и выискивая в них лиц как кавказской национальности, так и нас грешных, часто забывающих, что не надо в подпитии появляться на улице, особенно в метро. От неожиданного поворота событий, я что-то не то сказал милиционерам, что и предрешило мое препровождение в вытрезвитель. Я не выказал никакой агрессии, и послушно двигался по судьбе, ибо был уже в том возрасте, когда страх оставил меня, а раздражение спряталось за внутреннюю иронию.

Выложив двадцать рублей и писательский билет из карманов (в кармашке рубашки у меня оставалось еще сто рублей, я понадеялся, наивный, что они сохранятся), я был препровожден в «предбанник», где меня заставили раздеться догола, и так как я был по ранней весне в кальсонах, сказали, чтобы я их снял, дабы, как объяснили мне впоследствии два лежащие на койках интеллигента, я не имел бы желания на них повеситься. После этого, голым, я проследовал в комнату с выстроенными в ряд железными кроватями, покрытыми серыми суконными одеялами, родившими у меня воспоминания о казематах Петропавловки. Закрыв рукой мой весьма выпирающий от грыжи пупок, я не закрыл то, что нужно было в данном случае закрыть. И в таком виде стал прохаживаться взад и вперед по комнате, рассуждая сам с собой и посмеиваясь над превратностями судьбы, подарившей мне на старости лет, на третий день после моего шестидесятилетия, столь великолепный подарок. Думал я и о том, что в моем возрасте за заслуги перед отечеством получают совсем иные подарки.

5
{"b":"623607","o":1}