– Тебе грустно, мой мальчик? – неожиданно спросил отец.
Но Леонарду было хорошо. И он уже открыл рот, чтобы ответить отцу, что всё в порядке, когда вдруг понял, что вопрос – не более чем повод для нового разговора. Голос отца обволакивал, как теплое одеяло, из-под которого так не хотелось вылезать. «Возможно, – подумал Леонард, – папа знает обо мне больше, чем я сам», и ответил:
– Да, мне немного грустно.
– Понимаю, – вздохнул отец и провел рукой по его волосам.
Само прикосновение этой большой шершавой ладони с синими прожилками вдруг открыло Леонарду в отце нечто совершенно новое. Мальчик был избалован непомерными похвалами и бурными аплодисментами, но что стоило все это в сравнении с одним этим движением? На глазах отца выступили слезы. Большая рука обвила шею мальчика, и Леонарду захотелось спрятаться в своей надуманной грусти. Он чувствовал себя счастливым, и что ему было за дело, если отец плакал вовсе не из-за него, а по своей неудачливой жизни? То, что Леонард принял за любовь, было болью. Той самой, которую Джеймс Корелл взял на себя всю, потому что ошибочно полагал неправильным делиться ею с домашними.
Заботы отца, как и его недостатки, считались в семье запретной темой. В любом случае Леонард, в понимании которого отец оставался недосягаемым для любых житейских проблем, их не замечал. Позже он узнал об эмоциональных блокировках – не таком уж редком явлении среди английских мужчин. Но признать такое в отношении отца – человека, умеющего справляться со своими эмоциями, по крайней мере казавшегося таковым со стороны, – было странно.
***
Их дом в Саутпорте был меблирован скромно. Из Лондона родители взяли сюда лишь несколько картин, стулья из орехового дерева эпохи королевы Анны да письменный отцовский стол с выгравированными лавровыми венками. У стульев были мягкие белые сиденья с вышитыми красными розами. Два из них стояли в гостиной, а на третьем отец сидел во время обеда. И в этом не было ничего от стремления к экстравагантности, которое он так высмеивал. Просто отец сидел на стуле эпохи королевы Анны, подтверждая тем самым свой статус главы семьи.
В то лето, когда отец замолчал и все чаще пропускал семейные обеды, со стулом что-то случилось. Он словно аккумулировал в себе отрицательную энергетику отсутствия, из-за чего даже самые привычные реплики, вроде как «передай соль» или «смотри-ка, как сегодня дует» исполнились скрытого, тревожного смысла. Когда же отец обедал вместе со всеми, он старательно обходил злободневные – и оттого еще более неприятные – темы. Два-три слова о коллеге-писателе, который снискал успех, упоминание вскользь некоего дельца, сидящего на своих деньгах, как курица на яйцах, – и на его лице застывала маска, а сквозь сжатые губы просачивался глухой, сдавленный стон.
– Что-нибудь случилось, папа?
– Ничего, ничего…
Никогда ничего не случалось – по крайней мере, такого, о чем стоило бы говорить. При малейшем подозрительном намеке мать принималась стучать столовыми приборами, призывать к спокойствию или отпускала фразы вроде: «Какой приятный сегодня все-таки вечер!» или «Ричардсон так и не научился управляться со своими коровами». И после этого сразу водворялся порядок – по крайней мере, его видимость. Отец будто забывал о проблемах. В противном случае он покидал столовую, оставляя стул эпохи королевы Анны символом и напоминанием своей тайны.
Таким Леонарду виделось теперь то лето. Сейчас он не мог уже сказать, что в воспоминаниях сохранилось непосредственно от прошлого, а что было позднейшей игрой воображения. Но кое-что он помнил точно: тяжелое отцовское дыхание во время дневного сна. Громкие, мучительные хрипы.
– Это шерри, – объясняла мать. – Отец слишком много его пьет.
Но в то лето будто перевернулась очередная страница жизни. Все вдруг предстало в новом свете. Даже в звук отцовских шагов вкралось какое-то навязчивое безразличие. Не было больше ни по-военному бодрой поступи, ни звона ключей в кармане брюк. И конверты, которые до сих пор вскрывались, с надеждой или беспокойством, отныне так и оставались лежать нераспечатанными на столике в прихожей.
В конце августа, когда отдыхающие собираются домой и на побережье появляются первые гуси и утки, что-то случилось с отцовскими плечами. По какой-то никому не понятной причине они поднялись, встав почти вровень с опущенным затылком. Никто не заметил, когда отец ушел из дома. А 30 августа в Саутпорте случился пожар, сгорели сразу два складских помещения. Из окна их дома они походили на два пылающих факела.
Весь день погода стояла прекрасная, но ближе к вечеру небо заволокли темные тучи. Тяжелые волны с грохотом обрушивались на берег.
На обед ели что-то вроде йоркширского пудинга. Леонард ожидал прогулки к морю, поскольку помнил, что говорила мать:
– В этом году, думаю, снег выпадет рано.
Сказав это, она выронила стакан и выругалась по-французски:
– Merde![14]
Они вспоминали колледж «Мальборо».
– Твое обучение дорого нам обходится, цени это… – сказала мать.
Но исчезновение отца замалчивалось. Вернее, мать упомянула вскользь, что он вышел подышать воздухом вечерних улиц.
Солнце к тому времени село, море дышало запахом соли и водорослей. Они прогуливались вдвоем, мимо дюн и торфяников, и дошли до самого пирса. Видели рыжую белку – мать испуганно схватила Леонарда за руку, но он увернулся, стыдясь ее ребячества, и спрятал руку в карман. Время приближалось к одиннадцати вечера. Холодало. Ветер насквозь продувал рубашку в шотландскую клетку.
– Должно быть, пьет где-нибудь с друзьями, – предположила мать, имея в виду отца.
А потом у самой кромки воды показался какой-то вытянутый предмет. Мальчик подумал, что это лежит его отец, и оглянулся на мать. Ее лицо ничего не выражало, и тогда Леонард бросился к подозрительному предмету с криками: «Папа! Папа!», пока не разглядел на берегу два ящика с надписью: «Дублин 731», которые принял за отцовское тело.
Домой вернулись около полуночи.
Глава 8
С судебными документами творилась полная неразбериха, тем не менее Корелл сумел довольно быстро восстановить картину событий.
После ареста Алана Тьюринга его фотографию и отпечатки пальцев передали в Скотланд-Ярд, что означало, как и говорил Хамерсли, пожизненную слежку со всеми вытекающими отсюда последствиями. То, что Корелл мало что знал о Тьюринге, объяснялось относительной давностью этого преступления: большинство коллег, имевших с ним дело, успели по той или иной причине покинуть свои посты в участке. Вообще, с выведенными на чистую воду гомосексуалистами обходились, как с прокаженными. Разоблачение вело к изоляции, и в конечном итоге делало жизнь человека несносной. В случае Тьюринга, впрочем, эти меры казались оправданными.
Если верить протоколам, математик воспринял свой арест со всей возможной покорностью, но в содеянном не раскаивался, что, впрочем, вряд ли ему помогло бы. Юного Арнольда Мюррея выставили невинной жертвой богатого и пресыщенного развратника. Напрасно распалялся адвокат ученого, вспоминая заслуги своего клиента. В их числе – на что Корелл обратил особое внимание – был назван орден Британской империи – награда за вклад в победу в войне. За что именно – умалчивалось, но вряд ли Тьюринг получил его на поле брани.
Вообще, он не производил впечатления храбреца и не имел на суде серьезной поддержки. За него выступили два свидетеля защиты, имя одного из которых – Хью Александр – показалось Кореллу знакомым…
В этот момент дверь приоткрылась, и дежурный с вахты объявил о визите очередного гостя. Помощник инспектора выругался, покосившись на кучу бумаг на столе. Навести порядок он не успел: в комнату ворвался мужчина с раскрасневшимся лицом и ринулся на Леонарда, словно движимый яростью. Молодой полицейский невольно сжался в комок, ожидая выговора, если не пощечины. Но вместо этого мужчина снял шляпу и протянул ему руку.