— Твой приезд необходим, — упрямо хрипел старик. — Надо решить совместно. Совместно, говорю я, надо решить. Ты же Ларсен. Или, может быть, ты перестал быть Ларсеном?
— Но я же говорю вам, — раздраженно возражал Георг, — не могу приехать. Мне надо обратно в Европу. Меня экстренно зовут! Делайте все без меня. Я на все согласен.
— Ты позоришь своих предков! — не унимался старик.
— Не говорите глупостей! — злился Георг. — И перестаньте упрямиться. Вы лучше меня знаете, чего хотели мои предки. Гораздо лучше! Я заранее соглашаюсь на все. Мне надо возвращаться в Европу.
— Европа может подождать. Она никуда не убежит, — злобно рычал старик. — А здесь может случиться несчастье. Ты слышишь меня? Я говорю: может случиться несчастье, катастрофа. Все погибнет.
— Я… не… мо… гу! — теряя всякое терпение, заорал Георг.
В трубке снова зашипело, заклокотало, точно кто-то отхаркивался, и, когда прочистилось, послышалось совершенно ясно и отчетливо:
— Тогда я вот что тебе скажу, Георг Ларсен. Мое последнее слово: ты — курица, которую впрягли в телегу. Не тебе ее сдвинуть с места. Прощай!
На другое утро, проснувшись, Георг долго раздумывал над этим диалогом, стараясь вспомнить, действительно ли он говорил со Свеном или же это была беседа во сне со своей совестью.
XI
Ялмар торопливо, задыхаясь от кашля, побежал в пульперию за коньяком, а старик неподвижно оставался в плетеном кресле. Далекое путешествие — в Вашингтон и обратно — сильно утомило его. Да и огорчило тоже. Надо было хорошенько встряхнуть себя возбуждающим напитком, то есть подбросить немного углей в печь, как любил говорить бывший кочегар Ялмар.
Следует сказать, что в последнее время старик окончательно перестал пить (оттого в доме не нашлось ни одной капли), чтобы отвоевать у судьбы хотя бы еще один год. А до этого пил он безудержно, беспрерывно — пятнадцать лет подряд, в мрачном восторге опустошая бутылки (на это имелись свои причины). Был он когда-то красив, строен, даже изящен в своей капитанской форме, но спиртные напитки, а пожалуй, и горести всякие, достаточно разрыхлили его лицо, согнули его фигуру и вытравили в нем вкус к жизни.
Правда, и лета сказывались: 72 года. Но все-таки, если бы не одинокая холостая жизнь и не колониальная грубость, сбивающая с человека все человеческое, был бы он и посейчас красавцем. А то извольте-ка: облезлый, неуклюжий гигант с длинными, как у обезьяны, руками, крупные кисти которых свисали, как гири. Когда он клал их на стол и слегка шевелил кривыми, вспухшими пальцами, отчетливо казалось, будто на столе лежат два живых краба и лениво копошатся.
Эти крабы лежали и сейчас, но они не шевелились. Старик как бы оцепенел. Его влажные дальнозоркие глаза пригвоздились к какой-то далекой точке в саду, через окно. Разинутый рот резко отвис. Ясно было всякому: стариком овладела напряженная, прямая, безысходная мысль, перешагнувшая отчаяние. По крайней мере, время от времени эта мысль искажала его бурое, обветренное лицо последней смертельной судорогой.
Тяжело дыша, пришел Ялмар. Шумно поставил на стол бутылку, проворно достал из шкапчика большую рюмку и прежде, чем наполнил ее коньяком, старик уже протянул за ней руку. Затем громко икнуло стариковское горло, тихо заскрипело кресло и пустая рюмка, описав дугу, звучно прикоснулась к бутылке. Только тогда старик вяло посмотрел на Ялмара и, указывая на шкапчик, где стояла посуда, хмуро сказал:
— Возьми и себе.
Ялмару давно уже хотелось задать старику несколько вопросов и прежде всего самый важный из них — удалось ли чего-нибудь добиться? — но не решался. Опрокинув в себя рюмку, он быстро отодвинул ее и выжидающе опустил голову на сложенные руки.
— Ничего не вышло, — уныло сказал старик. — Я это знал. Я это заранее знал.
И, помолчав, прибавил, опуская вниз свои фиолетовые веки:
— Должно быть, меня там приняли за сумасшедшего.
— Вы с кем же разговаривали? — с робким любопытством спросил Ялмар и нетерпеливо поддался вперед.
Старик махнул рукой и с нескрываемой усмешкой уныло ответил:
— С каким-то юнцом. Должно быть, секретарь. Он все настаивал на том, чтобы я ему подробно рассказал, в чем дело. Я ему и говорю: речь идет о нашей родине, мне кое-что известно такое, что для нее очень важно, и я могу об этом сообщить только самому посланнику.
Ялмар осторожно заметил:
— Может быть, действительно, следовало бы ему рассказать. Он убедился бы…
Старик сердито хлопнул рукой по столу.
— Я не маленький, — хриплым клокотавшим голосом закричал он. — Нечего меня учить. Я об этом сам подумал. Но я видел, с кем имею дело: это был мальчишка, умеющий шаркать ногами в гостиных. И вдобавок, я ему был противен. Он смотрел на меня с гадливостью. С отвращением он на меня смотрел. Как смотрят на кусок тухлого мяса. Я это видел. По его глазам. По его губам я это видел. Он все равно отнесся бы ко мне с презрением. Оттого я и хотел, чтобы в Вашингтон поехал тот. Его бы, разумеется, приняли. С ним бы говорили. Его бы выслушали до конца.
— Ну, само собой разумеется! — злобно подхватил Ял-мар и облизнул сухие запекшиеся губы. — Он у них свой, они друг к другу внимательны.
Старик недовольно отмахнулся от этих слов:
— Дело не в этом. Не в этом, я говорю, дело. Ты все свое. Дело в том, что я стар как черт. Что я разучился как следует говорить. И что я… потерял уже облик человеческий… Что верно, то верно. Да. Лет пятнадцать, двадцать назад они бы и меня выслушали до конца. А теперь… Ничего не поделаешь. Я старый хлам.
Ялмар упрямо покачал отрицательно головой, но возражать не решался. Он только спросил:
— Что же будет дальше?
— Будет катастрофа, — прошептал старик и, возвысив голос, продолжал: — Я уж вижу, что будет. Без договора с Соединенными Штатами нам несдобровать. Через год, а может быть, еще в этом году, когда пройдут айсберги, — все раскроется. Ясно будет всякому, в чем дело. И тогда вся Европа заговорит. А если бы были здесь два хозяина — Дания и Соединенные Штаты, — никто не посмел бы сунуться сюда. Ни одна собака.
Ялмар тихо кашлянул и несмело предложил:
— Может быть, так сделать — прямо переговорить с Соединенными Штатами, минуя наших? Делу это не помешает нисколько. Пусть хозяином будет Америка. Не все ли равно? Лишь бы только уцелело.
— Я никогда не был изменником, — укоризненно сказал старик, хмуро наполняя рюмку. — И никогда не буду им. Кто додумался до всего этого? Датчане. Кто оберегал это великое дело? Датчане. Кто был ему предан? Датчане. И значит, все это должно принадлежать Дании. Чтобы я отдал все это другой стране?
— Надо сохранить его.
— Не говори чепухи! Да и где гарантия того, что эти будут любезней? Они тоже не захотят со мной разговаривать!
— Тогда следовало бы написать обо всем в Копенгаген. Пусть задумается над этим.
Старик протяжно вздохнул.
— Я уж думал об этом. Но ты же видишь: голова у него набита чем-то другим. Ему и горя мало. Пересек океан, добрался до Пернамбуко и раздумал. Прочтет он мое письмо и выбросит в мусорный ящик. В мусорный ящик выбросит он мое письмо. Оттого я и хотел, чтобы он приехал сюда. Тут бы я на него тяжело насел. Тут бы я держался своего крепко, как на якоре.
Горящими недобрыми глазами посмотрел Ялмар на старика и язвительно звенящим голосом, задыхаясь, злобно сказал:
— Вы, капитан, не хотите со мной согласиться, а по-моему, я прав: они все сволочи. Все до единого. От прежних поколений они унаследовали, кроме золота, еще и разные идеи, замечательные идеи, но не умеют их ценить и беречь. Поэтому я и говорю: мы должны отнять у них эти идеи и без всяких разговоров забрать их себе. Мы-то уж будем их как следует ценить и как следует беречь. Да.
— Слышал я это от тебя не раз, — раздраженно сказал старик. — Но сейчас твои слова к делу не относятся. Опять на тебя напало старое бешенство, и тебе хочется разнести весь мир. Весь мир хочется переделать. Это горит в тебе чахотка.