Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Труп

В три отключили горячую воду, в четыре – свет. Рубин озяб и решил затопить камин. Заглянул в дымоход – ни дохлой кошки, ни ворон. Вроде бы. Камин был настоящим, не электрическим. Но его не запускали никогда. Во всяком случае, Рубин не помнил. Надел тулуп, валенки; скрипя ступенями, спустился. В кладовой, среди обилия инструментов, – вилы (зачем им вилы?), лопата, еще одна – совковая, грабли (а грабли?) и топоры, топоры. Выбрал один по руке, с изящно выгнутой, как лебедь, рукоятью. Подумал, оборвал со стены веревку, висела, подпоясался. Топор заткнул за пояс. И тем еще больше стал походить на лесовика из иллюстраций Ильи Глазунова к Лескову. Захватил ушанку с крючка и потопал, обвыкаясь в валенках, к двери. Отпахнув ее, вывалился во двор. И замер, изумленный сверкающим хрустящим зимним днем. В доме, с затемнениями на окнах, с погашенным светом, он уже привык думать, что вечер. Разнашивая валенки, свернул к лесу, темневшему между срубами коттеджей разной степени готовности. У одного – только фундамент, доверху засыпанный снегом, у другого – самый низ стены, у третьего – до середины, еще – уже окна обведены. Но крыши не было ни на одном.

Работы не велись недели две, у хозяев начались проблемы с деньгами. А сменщик говорил, что собираются продавать. Так ли, Рубин не знал, но ему было все равно. Единственный достроенный и уже проданный был тот, где они жили. Раньше жили в вагончике. Но хозяева коттеджа договорились, чтобы у них. Заодно и за домом специально присмотрите. Но сами здесь почти не бывали. За полгода приезжали раза два. Вроде бы (Рубин не стал вспоминать). И оба – с телками. Вместо жен. Два брата. Одной Рубин даже попользовался. Не потому, что очень нужно было, – даже удивился, что все вышло. Но ему было интересно, что он трахает хозяйскую телку. Вроде удовлетворения. В вагончике Рубину нравилось больше.

В десяти минутах хода от них, в обратную от леса сторону, была другая стройплощадка, где хозяева побогаче и дело поставлено иначе. Работы не прекращались – а у них, на памяти Рубина, уже второй раз: может, обойдется, – и сторожили ее какие-то вроде молдаване, с собакой, оружием, всегда втроем, все большие и со зверскими лицами – Рубин сходил туда из любопытства, – что для молдаван вообще-то не очень типично. Встретили неприветливо, выясняли, окружив, кто. И больше туда не совался. Только издали смотрел на темные снующие фигуры. Как солдатики. Днем – рабочие, с вечера – сторожа. Рабочие, кажется, тоже были молдаване. И слушал отчаянный собачий лай.

В лесу ступил на вытоптанную им же глубокую тропу, будто вырубленную в застывшем снегу. За горкой, он помнил, здесь сухие деревья и валежник. Следя по сторонам, чтобы не пропустить, – заметил справа, под деревом, разлапистую светлую тень на снегу. Это могло быть что угодно. Вчера, прогуливаясь, ничего такого не видел. Вроде бы. Под деревом лежал труп. Он обошел вокруг, скрипя в валенках, удивляясь, что не испытывает ни страха, ни отвращения. На трупе было дорогое, длинное, чуть не до пят, бежевое пальто, распахнуто, – вероятно, рылись, – и дорогой, тоже песочного цвета, костюм. Труп был без головы. Рубин с любопытством заглянул в обмерзшую, заснеженную воронку с ломкими слюдяными окнами крови.

Надо вызывать ментов. А для этого – опять к молдаванам. Или еще дальше – в деревню, где была почта. Если работает. И сквозь деревья можно было видеть, как вдали, за молдаванами и узкой речкой с мостком, курился караван крыш. В доме телефон был, но не подключен. Мобильник разрядился, и подзарядник не привез. Кому тут звонить?

Опять объясняться. Он представил морды охраны, с цепи рвущегося пса. И в деревне. Если там вообще есть телефон. Потом наедут менты. К ночи. А я подозреваемый. Почему ничего не слышал. И кто его так? В стороне, неожиданно теряясь, – ослабевшие обмерзшие колеи от машины. Труп лежал на спине, заснеженный и заиндевевший, и чем убит, было неясно. Надо было найти голову. Рубин не знал, с чего он решил, что она должна быть поблизости. Действительно. В кустах, где он собирался таскать и рубить валежник, – примяв их, лежала голова с открытыми, обметанными снегом ртом и глазами. Зачем отрезать голову, чтобы ее тут же и бросить? Хотел перенести к трупу, но вспомнил, что трогать ничего нельзя. Вернулся. Тело лежало там же. Вдруг чуть, но очень видно стемнело, будто свет приглушили, и дальше темнело уже безостановочно, будто подключили реостат. И тут Рубин понял, что вызывать никого не станет. Огляделся. Труп был его, и он его никому не отдаст. Сходил за головой. Вынув из оттопыренных карманов тулупа варежки с пальцами, надел. Осторожно, на вытянутых руках, перенес. Поддернул сползший за поясом топор и попер к дому.

Поднялся к себе. Взял чайник, не торопясь собрал немного еды: уже открытую банку тушенки, колбасы, пачку чаю. Нож и спички. Сошел вниз. Забрал из кладовки лопату, перекинув ее через руку, ухватил канистру с соляркой, кипу газет – под другую. Все это, что нес, мешало, вываливалось, лопата сползала и задевала землю. Пришлось сходить еще раз – за выскользнувшими газетами, которые теперь были в снегу. Сложив всё у трупа, пошел к зарослям сухостоя. Сносил его и рубил в кучу, потом переносил охапками. На снегу развел костер. До того, за всей беготней, не чувствовал холода, а тут вдруг пробрало. Грел руки, и пальцы кололо. Набрал в чайник снега, кипятил, выставив его прямо в огонь. Сев на труп, резал на весу колбасу и хлеб. Разложил на коленке. В кружке заваривал чай. Тушенка с дымящейся кружкой на снегу, под кружкой таяло. Сняв рукавицу, с удовольствием жег о кружку мерзшие руки. С ножа ел тушенку. Колбасу клал на хлеб и ел опять. Обжигаясь и дуя, пил чай. Стряхнул крошки, притоптал их. Затоптал пустую банку. Сполоснул кружку, выплеснул из нее на снег, а заварку опять притоптал. Взяв лопату, долбил и резал снег вдоль трупа. По размеру. Копал. По сторонам в человеческий рост траншеи легли сугробы. Докопался до земли, полезла наверх, желтая, сытая. Решил, что достаточно, стащил труп, лицом вверх, аккуратно, – хотя лица-то у него и не было, – поправил, запахнув, пальто; следом скатил голову. Навалил сухих веток, полил соляркой, за нижние сучья перетащил и уложил сверху лениво дремлющий костер. Пламя взметнулось. Затрещало. Полез черный, пятнистый дым. Стало уже почти темно, и он думал, что дыма из леса не должно быть видно. Ветра не было, но дым относило воздушным течением. Без запаху. Стоял на краю траншеи, смотрел и слушал потрескиванья, всхлипыванья. Когда огонь ослабевал, поливал соляркой еще, сбивая, заливая огонь. А он брался с новой силой. Когда все прогорело – или он решил так, – нагнулся над траншеей и не рассмотрел ничего. Выдернув воткнутую рядом лопату, сгребал и кидал снег с землей. Засыпав, утрамбовывал, притоптывая и приплясывая. Снег просел, и он накидал еще. Снова топтал и плясал, попеременно поднимая руки, поворачиваясь то одним боком, то другим. Совсем разогрелся. Вполголоса напевая. Шапка съехала набок. Поверх могилы снег лежал совсем чистый, свежий, изуродованный его ногами. Разгладил лопатой свои следы, жалея, что не взял метлу. Собрав уменьшившийся скарб, пошел к дому, почти ощупью, не различая тропу под ногой.

Со стороны свидетеля

Мне было двенадцать лет, когда я видел убийство. Жил я тогда очень свободно, возвращался домой поздно: в общем, сладу со мной не было. Интеллигентная семья. Мать – преподаватель в музыкальной школе, бабка – бывшая балерина, она и в старости была, знаете, на ее спину оглядывались, а она усмехалась в усы, потому что у нее были усы, серые, свисающие. А отец – профессор в педе, но с нами не жил, я его редко видел. Смотрела за мной бабка, ну, как смотрела, вот именно – как могла. Это она говорила про «сладу нет». А еще звала меня «горем луковым». Семь лет назад умерла, но иногда вспоминаю. Она меня любила. Мать в основном на работе: либо в школе своей, либо – по урокам. Денег не хватало.

Я тоже ходил в музыкалку, играл на аккордеоне, и, знаете, нравилось. Только это и нравилось, то есть играл с удовольствием. И один, дома. Пристроюсь у окна. Всё видно, а я перебираю клавиши. Мне нравилось, какой получается звук. Еще гитара, Леха показал аккорды – и сразу пошло. Мне это было просто. А в школе скучно. Я там редко бывал, в смысле – на уроках. Но каждый день шел к половине девятого, бабка собирала, оправляла у двери воротник, просила: «Ты уж сходи в школу, горе ты мое луковое. Мать пожалей. Знаешь ведь, как переживает». Я знал. Думаю, каждый раз шел с уверенностью, что попаду на уроки. Но у яичного школьного цоколя сворачивал за угол. Там играли в орлянку. Я бросал портфель и присоединялся. Незаметно проходило время. Иногда, выигрывая, считал, присев, прибыль. Или проигрывая. И тогда – сколько осталось.

4
{"b":"622884","o":1}