Но сейчас слабая незримая нить, что пока еще связывала Миюки с Симаэ, натягивалась все туже и истончалась с каждым шагом, отдалявшим молодую женщину от ее деревни. Она была еще только в начале пути, а ей уже казалось, что облик Симаэ мало-помалу стирается из ее памяти. Разнообразие красок, и это главное, постепенно затушевывалось широкими одноцветными пятнами, словно картинки из ее недавнего прошлого заволакивало рваной пеленой стелющегося тумана, иссеченной потоками зыбучего песка. Резкий, насыщенный влагой запах рисовых полей, свежее благоухание мокрой растительности и пропитанной сыростью земли, нежный, едва уловимый аромат вареного риса, клубившийся над хижинами, серый дымок над кучами навоза, сверкающий багрянец сливовых деревьев после осеннего дождя – все это она могла узнать и описать, но теперь все это превратилось для нее в бесплотные тени воспоминаний, смутные видения.
Быть может, виной тому, что у Миюки притупилась память, был Кацуро – вернее, то, что осталось после него на земле: дух, душа, неясный образ? Может, так он старался уберечь ее от тоски по былому, способной отнять у нее отвагу, которая была ей необходима, чтобы доставить карпов к храмовым заводям Хэйан-кё?
На людях или в семейном кругу Кацуро всегда говорил и действовал только ради них обоих. Так что главный смысл жизни Миюки свелся к тому, чтобы ждать мужчину, взявшего ее в жены. Как и большинство женщин в Симаэ, вставала она засветло – и до конца часа Лошади[27] занималась домашним хозяйством. Потом она переходила к пруду – кормила карпов, которых разводил Кацуро, ухаживала за ними и укрепляла стенки водоема, покоробившиеся от солнечного жара или зимней стужи.
В особо знойные дни она позволяла малышу Хакубе, сынишке горшечника, приходить и плескаться в этой купальне, а взамен мальчуган приносил с собой наимягчайшую, самую добротную глину и обмазывал ею стенки пруда для большей их водонепроницаемости. Хакуба был еще слабоват, чтобы тягаться силами с Кусагавой, но его ловкость в обращении с рыбами в пруду, его умение холить их и лелеять до того нравились Кацуро, что он уже подумывал сделать его своим преемником, – по крайней мере, если Служба садов и заводей и впредь будет числиться среди его покупщиков. В один прекрасный день руки у Хакубы станут достаточно большими, а пальцы вытянутся настолько, что он сможет обхватывать ими карпов целиком и легко перемещать их из одного обиталища в другое. В тот самый день Кацуро поднесет ему первую чашу саке – а потом они с женой, допивая на пару склянку, будут говорить о юном Хакубе как о родном сыне.
Когда вечерело, Миюки садилась на корточки у двери хижины и неотрывно глядела на улочку, по которой Кацуро возвращался с реки.
Как только она узнавала мужа по фигуре, по его пружинистой, как у зверя, походке, помогавшей ему идеально ровно удерживать верши, полные рыбы, Миюки, встав и отряхнувшись от пыли, успевавшей пристать к одежде за время долгого ожидания, сперва широко растягивала губы в радостной улыбке, а после снова сжимала их (негоже выставлять напоказ всей деревне свои зубы и оголенные десны) и довольствовалась тем, что встречала Кацуро, лишь едва приоткрыв свой ротик, маленький, но такой же аппетитный, как нежный, сочный плод.
Первые дни были особенно изнурительными. Помимо того что Миюки с большим трудом пробиралась по сырому лесу через плотную, густо переплетенную растительность, сквозь которую почти не проникал солнечный свет, на плечи ей нещадно давило коромысло. Боль в плечах была тем более невыносимой, что длинная бамбуковая жердь постоянно отклонялась то в одну, то в другую сторону совершенно непредсказуемо: молодой женщине казалось, что она наконец выровняла свою непосильную ношу, облегчив ее давление на плечи и загривок, как вдруг в следующий миг ей приходилось наклоняться вперед, чтобы взойти по тянущейся вверх тропинке, или же, напротив, переносить всю тяжесть груза и собственного тела на пятки, когда тропинка вела вниз. От постоянного раскачивания вершей и смещения центра тяжести жердь соскальзывала то вперед, то назад, притом что бамбуковые узлы царапали ей кожу до крови.
Так она шла до тех пор, покуда видимость не падала настолько, что деревья кругом, как ей казалось, превращались в темную стену без единой бреши.
Когда мрак окутывал подлесок и скрывал от нее возможные препятствия, Миюки до смерти боялась оступиться, упасть и растерять рыбу. Хотя карпы посверкивали в темноте и у нее была надежда их собрать, разглядев на фоне перегноя, но что толку складывать их обратно в верши, если оттуда вылилась бы вода?
В таком случае молодой женщине останется только одно – скорее оборвать их агонию.
Когда Кацуро был принужден по той или иной причине умертвить карпа из своего улова, если только тот не был слишком крупным, он просовывал палец ему в пасть и резким движением вгонял его еще глубже, проламывая рыбине затылочную кость. Но Миюки понимала, что она не настолько ловкая, как ее муж, да и пальцы у нее не такие длинные, как у Кацуро. Она уверяла себя, что будет глядеть в оба, стараясь ненароком не зацепиться сандалией за нору какого-нибудь тануки[28] или застрять меж двух невидимых в темноте корней.
Так она и шла, высоко поднимая колени и как бы перешагивая через препятствия, которые если и существовали, то разве что в ее воображении, а между тем проснулись карпы, привыкшие к ночному образу жизни.
Поскольку Кацуро не раз доводилось наблюдать за карпами как в естественной среде обитания, так и в неволе, он много чего узнал про повадки этих рыб и успел передать свои знания Миюки. Так, ей было известно, что карпы кормятся обычно в сумерках. Карп ленив и предпочитает добывать себе корм – животное или растение, – выкапывая его носом из донного ила; он не больно расторопен и не может угнаться за куколкой насекомого или маленькой водорослью, подхваченными течением и ускользнувшими от его чувствительных усиков, – словом, живет он по такому принципу: на одного упущенного мотыля сто других найдется.
Продираясь сквозь деревья, Миюки сдирала с них кору – мириады крохотных личинок древоядных насекомых осыпались с нее в верши и, утонув в заполнявшей их воде, шли ко дну. О лучшем лакомстве карпы не могли и мечтать, тем более что Миюки сдабривала их рацион, подбрасывая в воду растертый шпинат и листья кувшинок из запаса, который она взяла с собой, когда покидала Симаэ, – и это не считая свежемолотого чеснока, который, по наблюдениям Кацуро, делал рыб более живучими и стойкими.
Шевеля усиками, тычась мордами в ил, которым молодая женщина щедро сдобрила днища вершей, карпы пировали на славу. Миюки не видела их – зато чувствовала и слышала, как они бились и плескались в воде, взбаламучивая ее грудными и широко расправленными хвостовыми плавниками, отчего бамбуковая жердь-коромысло ходила ходуном.
Когда же сумерки начали сгущаться и стал накрапывать дождь, Миюки, ощущая радость рыб, с благодарностью вспомнила Кацуро.
Стояла кромешная тьма, когда вдова рыбака наконец выбралась из леса.
Перед ней было открытое пространство, усыпанное хвоей, шелухой коры, засохшим мхом и какими-то синевато-серыми отложениями, отчего земля походила на береговую линию во время отлива.
Не успела молодая женщина выйти из-под прикрытия деревьев, как на нее со всей силой обрушился ливень. Казалось, он нацелился только на нее, потому как, насколько ей было видно сквозь застилавшую глаза пелену дождя, в каком-нибудь шаге от нее потоп был не такой сильный; но стоило Миюки сделать шаг в сторону, как водяной поток отвесно обрушивался на нее с удвоенной силой, дробно стуча по голове холодными каплями.
Встревоженные барабанной дробью дождя и порывами ветра, зыбившими воду в их узилищах, карпы опустились поближе к тонким илистым днищам вершей. Прижимаясь друг к дружке боками, они вращали глазищами с желтоватыми радужными оболочками в черную крапинку, недовольные тем, что им пришлось прервать пиршество: ведь до новолуния оставались каких-нибудь три дня, а в это время карпы отличались особой прожорливостью.