– …А глянет, так прямо душа наизнанку. – Малушка плакала, уже не чинясь, и слезы по лицу растирала с соплями вместе. – Ваша матушка сказывала, что про нее вовсе забыл, а прежде любил крепко… теперь и не кажется, а глянет – и перекривится весь…
Бывает.
Да, отец матушку любил, пусть и не ровня они, пусть и глуповата, всполошна, склонна к пустым истерикам, но любил ведь.
– Кошка наша сгинула, и куры черные повывелись все. А на птичьем дворе их не одна дюжина была. Повадился шашок[4] таскать… Только никакой не шашок это. Шашку что белая, что рябая, что черная – едино, этот же только черных и перебирал. Козла батюшка ваш прикупил. А после тот козел и сгинул.
Она лепетала всякую чушь, и от этого лепета начинала болеть голова.
– Матушку вашу вниз повел. И она пошла. Своими ногами пошла. Была здорова и весела. Волосы я ей заплела на две косы, на особую манеру. Ленты выбирали вместе. Зеленые. В цвет летника и каменьев, которые в заушницах. А вниз пошла – и не вернулась. Меня к ней не пустили, будто бы я за боярыней плохо ходить бы стала. Я ее любила, как мамку родную. Она ж ласковая, не злобливая. А когда и прикрикнет, так после повинится. И летники свои, которые поплоше, отдавала… и еще ленты. А они говорят, заболела… Вы ее не видели, верно?
И глаза строгие, с упреком.
Оттого, что упрек этот в самое сердце попал, не по себе становится. А ведь и вправду, не видел он матушку. Сначала отец отослал в загороднее поместье, проверять счетные книги. И ведь как чуял – отыскал Ильюшка недостачу, да солидную. Потом за конями отправил на Вяжницкую ярмарку, тоже неближний путь, но и то верно, что там жеребчики самые лучшие. А потом…
– Что, вспоминаете, отчего вы к матушке не заглянули ни разочку? – Малушка вытерла слезы рукавом. – А и не только вы! Про нее туточки будто запамятовали все. Я сама, бывало, весь день кручусь-верчусь, а попадет в руки вещица ее, так и вспомню, что есть у меня боярыня. Болеет… Остальных поспрошайте.
– Поспрошаю… тьфу на тебя, расспрошу. – Илья потер лоб.
А ведь и вправду.
Третий день как он вернулся, про матушку же… спрашивал, конечно, спрашивал. Когда приехал. И отец что-то такое говорил… Про болезнь говорил? Или про то, что беспокоить ее не надо? Или… она спала? Утомилась? Не желала видеть?
Ведь собирался же идти.
Гостинцев привез.
И еще книжицу, из тех, пустых, которые про великую любовь сказывают. Матушка до чужих любовей очень охоча была… А не понес. Куда подевались?
– Вот, – Малушка пригладила встрепанные волосья, – и сестрицы ваши про нее забыли. Но сами переменились… Из девок силы тянут, улыбаются, в глаза глядят и тянут… Меня к ним пошлют. Сначала Кажинка ходила, которую ваша матушка ключницей ставила, потом Агнешка. А теперь и мой черед. Страшно-то как… – Она часто-часто заморгала, силясь управиться со слезами. – Не ходите вниз, боярин. Ваша матушка, когда моя захворала, дала денюжку на лекаря и еще после пожаловала. И сестрице моей приданое справила… три отреза. Она добрая была… и добром за добро… Мне жизни не будет, всех он извел, так хоть вы… уходите. Скажите, что дело какое есть. Вы же ж магик, а не просто так…
Ильюшка кивнул.
Магик.
И в Акадэмию все ж поступит, хотя батюшка о том слышать не желает, только и твердит, что дар слабый, что нечего время за книгами терять.
Потом.
Сейчас надобно разобраться, что в доме происходит.
Куры. Козлы.
Матушка больная.
Вот с матушки он и начнет.
– Все будет хорошо, – пообещал Илья и в лоб Малушку поцеловал. А после уж подумал, что так только покойников целуют. И повторил, отгоняя недоброе: – Все будет хорошо…
Память-лед трещит, расползается, и в трещины сочатся запахи. Сытный дух печева, пирогов, которые расчиняли спозаранку, а пекли ближе к полудню, что с дичиной, что с рыбой, с грибами тоже. Или с творогом, вишней.
Большими и маленькими.
Темными. Или только малость самую подрумяненными. Украшали косицами плетеными, бисеринами из сахару да клюквой вяленой. Порой целые узоры вывязывали.
Щука на огромном блюде развалилась, раззявила зубастую пасть, в которую вставили яблоко моченое. Щучьи бока сметаной мазаны, а под брюхом греча рассыпана.
Отец почти ничего не ест. Ковыряет в тарелке Любляна, которая ныне бледна и сторонится окна открытого. В конце концов не выдерживает:
– Закройте уже! Сквозит… Так и заболеть недолго. – Ее личико недовольно кривится, а меж бровок складка появляется. – Нормально закройте, ставнями!
Младшая сестрица ест, не глядя по сторонам, хватает кусок за куском и глотает, почти не пережевывая. И это на нее не похоже. Уж она-то была разборчива в еде, порой и чрезмерно. А от рыбы всегда носик свой прехорошенький воротила, мол, тиной ей пахнет…
Ест.
И глотает.
– Набегалась за день. – Она заметила его взгляд и улыбнулась так кривоватенько. – Вся в хлопотах…
– Какие у тебя хлопоты? – кривится Любляна.
Они друг дружку не то чтоб вовсе не любили. Любили. Сестры как-никак, а вот… была ревность… и капля зависти. Были ленты краденые и слезы литые, когда мнилось, что кого-то обижают. Но все это было тихо, по-родственному.
А сейчас неспокойно за столом.
И мыши шубуршатся.
– А куда наша кошка подевалась? – поинтересовался Илья, подцепляя на серебряную вилку грибочек.
И заметил, что приборы-то у батюшки простые, из железа деланные, пусть и украшены хитро, а куда серебро подевалось? Он свою вилку берег. При себе носил. Сказывал, что дарена она ему отцом была, на счастье. Потерял?
Тогда весь терем до досочки перебрали бы.
– Кошка? – Отец хмурится. – Понятия не имею.
– Сбежала, наверное, – дернула плечом Маленка.
И Любляна добавила:
– Стара уж была. Время ей пришло подыхать, вот и ушла из дому. С кошками оно всегда так.
– А с курами что?
– С курами? – Светлые бровки вверх взметнулись. И на лице такое недоумение искреннее, что невольно стыд берет за глупые вопросы свои. – А что с курами? Нестись перестали?
– Все черные куда-то делись.
– Да? – И ротик приоткрылся.
Хороша Любляна. В матушку пошла хрупкой воздушной красотой. И недаром женихов она с малых лет перебирает…
– Что с матушкой? – Он отложил вилку, понимая, что не полезет кусок в рот.
– Так болеет, – равнодушно ответила Маленка. – Давно болеет…
– Чем?
– Я откуда знаю? Болезнью.
Отец смотрит пристально и губу жует. И глаза… чужие глаза. Незнакомые.
– Я навестить ее хотел бы…
– Навестишь.
– Сегодня.
– Конечно, сегодня. – И тише добавил: – Чего тянуть-то?
Память.
Не только запахи ее рушат, но и звуки. Тихий скрип половиц, будто идет кто-то. Вздох за спиной, такой муки преисполненный, что поневоле становится страшно. Обмирает сердце. И вновь колотится о ребра. Чего бояться?
Вот он, дом родной.
Здесь Илья на свет появился, здесь вырос. Каждый закоулок ему знаком.
И что не по себе?.. А просто окна позакрывали. Дует им. Или от солнечного света сторонятся? Нехорошая мыслишка. Подлая. Из дому уйти, как Малушка советовала. Да прямо в царский терем. Сказать… пусть разбираются.
Пусть.
– От солнца мигрени у них. – Отец нес в руке железную рогатину с парой восковых свечей. Света мало, а душно. Так душно, что каждый вдох что через меховую рогожу. – Боюсь, как бы следом за матушкой твоей не расхворались. Говорил я ей, нечего привечать всяких… А тут то нищие, то убогие… то норманны… Им в нашем дворе делать нечего. Вот думаю, может, отравили?
И сказано это было… равнодушно?
Раньше, случись матушке прихворнуть, отец от ее постели не отходил. Всех целителей, какие только в городе были, созывал.
Вниз ведет.
– Что…
– Там она, в лаборатории. – Отец остановился, Илью вперед пропуская. Боится, что сбежит? – И не смотри на меня так. Зараза это… Сначала-то я целителей приглашал, а что один, что другой, что третий руками разводят. Нет на ней ни проклятья, ни хворей не видать, а она все равно тает день ото дня… И давно бы отошла… Свет дневной ей ярок, а каждый звук муку доставляет. Ты вот на сестер ныне криво смотрел. А они каждый день жизненной силой своей с матушкой делятся, да…