— Пошел спать?
— Ага.
— Поди-ка…
Он подошел.
— Давай вот сюда… садись!
Она подвинулась, откинула полу тулупа, уступая рядом место.
— Спать надо, чего ты? Поздно.
— Сядь, говорю… ложись.
— Как ложись? — не понял Антошка.
Устя смутилась, помолчала, поднялась на локотке:
— Хочешь со мной свыкаться?
Он снова не понял:
— Это как?
— Свыкаться-то?
Девчонка смелее, даже с оттенком превосходства над московским парнем, не знающим самых простых вещей, пояснила:
— Это когда спят вместе…
— С тобой? — удивился Антон.
— Ну да! А что! Ай не нравлюсь?
Антон побагровел от волной нахлынувшего стыда:
— Ты что, очумела?
— А чего? Ничуть я не очумела!
— Как это спать вместе с тобой?
— А что в том такого? — И быстренько пояснила: — Да ты не думай, что надо спать вместе совсем, как женатый мужик с бабой спит. Так у нас не дозволено в девках. За это могут не только исколошматить, но и до смерти пришибить. И тебя, и меня.
— Зачем же тогда нам спать?
— Как зачем? Я те нравлюсь?
Устя одновременно счастливо и смущенно вспыхнула:
— Разве со мной те не гоже? И поцелуешь меня, а я тебя…
Она помолчала.
— И можно почти совсем, да только так, поласкаться. Коли, конечно, нравится кто кому…
— Нравится или не нравится, а нельзя, стыдно. Да и тесно вместе-то, — простодушно добавил Антон. — Я вдвоем на одной койке с детства спать не люблю. Теснотища. Какой уж тут к бесу сон? Ты начнешь рядом ворочаться, я захочу во сне почесаться или там повернуться, а тут под боком, нате вам, ты!
— Места нам хватит. Телега эно какая. Тулупище — теплый. А хочешь, можно на сеновале. Вертись, сколь хошь! — поспешно добавила Устя. — Зато как холодно станет, а ночью теперь уж бывает зябко, так и прижмешься, согреешь свой бок-то…
Некоторое время Антон растерянно молчал. Что-то в нем дрогнуло, налилось томительной теплотой, подступило к самому горлу, потом оглушило. Сердясь на эту свою внезапную слабость, он с нарочитой развязностью фыркнул, взглянул на хорошо различимую в звездной ночной светлоте Устю, покраснел до корней волос, торопливо сказал:
— Он тебе, дядя Белаш-то, такое тут даст свыканье, что начихаешься! Тебе косы повыдернет, а меня со двора долой!
Устя искренне возмутилась:
— Ох и дурак! Ничо нам дядя Белаш не скажет. И не прогонит. У нас, говорю тебе, парень с девкой, кои хотят потом пожениться, всегда до того свыкаются.
Антон спрыгнул с телеги на землю:
— А с чего это мы с тобой будем жениться?
Устя обиделась:
— Аль я тебе не по нраву?
— При чем тут по нраву?
— А вот и при том! Дядя Белаш вчера мне сам сказал: «Вот бы тебе, Устинья, добрый жених. И мне бы помощник на старости лет. Парень он башковитый…» Так что об дяде ты и не думай. Нам дядя Белаш и слова не скажет!
— Не-е, — уже твердо сказал Антошка. — Мне спать одному способней…
6
Не только здесь, на крохотном лоскутке огромной Сибири, где разместились в крестьянских хозяйствах рабочие эшелона, но и на плодородных землях Алтая, между Уралом и Иртышом, в деревнях и селах Обско- Иртышского междуречья тысячи людей готовились к предстоящей страде.
Еще загодя, весной, из Москвы и Петрограда, из пораженных засухой городов и сел Поволжья, а перед самой страдой и из промышленных центров Сибири были направлены сюда уборочные отряды рабочих, служащих и крестьян. Задача была единой: в наикратчайшие сроки собрать драгоценный сибирский хлеб. В первую очередь ту его часть, которая шла в государственный фонд, должна была обеспечить хлебом страну, начавшую нелегкое, но и великое восхождение к сияющим впереди вершинам.
Лето было устойчивое, сухое. Лишь иногда налетали вдруг влажные ветры, клубились тучи, кратковременные дожди, словно конники в час атаки, секли косыми клинками струй созревающие хлеба. Потом опять поднималось солнце, подсохшие нивы снова вставали в степи стеной до самого горизонта. Их молочная прозелень давно уже перешла в полузрелую «щуплую» желтизну, зерно в отяжелевших колосьях все заметнее наливалось желанной стекловидной крепостью.
Пока не пришло ненастье, дорог был каждый час. И когда Петр Белаш, взявший на себя добровольную обязанность помогать Сергею Малкину в деревенских делах, в один из августовских дней прошелся вместе с бригадиром по бывшим Износковым угодьям, попробовал зерно на зуб и на ноготь, сказал: «Теперь вот пора!» — дружина Малкина первой в Мануйлове начала уборочную страду: хлеб с бывших полей Износкова надо было как можно скорее отправить в Москву.
В эти же дни повсюду — на крестьянских заимках, на степных раздольях, в низинах и на увалах, между березовыми колками и зеркалами соленых и пресных озер — началась долгожданная и счастливая, словно праздник, работа.
Пароконные жатки с мощно взлетающими над нивой, похожими на лебединые крылья ветвями грабель, стройные ряды косцов, подобные воинским подразделениям огромной, на сотни верст растянувшейся армии, слаженные группы жнецов с серпами в руках — все это задвигалось, загудело, засверкало белизной рубах, многоцветьем бабьих платков, кофт и юбок, двинулось по степи как в атаку на живые стены хлебов.
Скошенные колосья ложились ровными валками на стерню. Валки превращались в снопы. Снопы вставали в суслоны. Суслоны после просушки шли на тока под железные била молотилок, под дубовые молотила цепов.
Сибирь добывала хлеб. И вскоре по рекам — к пристаням, к железнодорожным узлам — двинулись баржи с зерном. Тысячи верблюдов и лошадей повезли его в хорошо укрытых телегах, плетенных из ивняка коробах, в огромных рыдванах и арбах к элеваторам, в амбары, временные закрома, в сложенные на открытом воздухе из досок и блоков прессованного сена емкости и в другие хлебохранилища.
А когда этот хлеб был убран и вывезен с опустевших полей для отправки в Москву — из Мануйлова, Скупина, Знаменки, Алексеевского, Топольного, Чернокутья, Курьи и других селений, — к Славгороду одна за другой потянулись телеги с тем, что рабочие эшелона заработали во время страды и что удалось обменять у крестьян на взятые из дома вещи.
Землю уже поджимала холодная осень. Колеса телег, нагруженных мешками с мукой, корзинами, глиняными корчажками, туесами, оставляли на индевевшей за ночь земле далеко убегающие следы. Мохнатые сибирские лошаденки шли ровным привычным шагом. И то ли потому, что на дорогу от степных деревень и сел до Славгорода им нередко требовался целый день, то ли потому, что счастливые обладатели набитых снедью мешков побаивались за свое великое счастье, — только чаще всего эти разрозненные подводы добредали до места ночью.
Под сверкающими в небе скопищами осенних звезд, а нередко и в непогоду, в тревожной ветреной мгле, настороженно переговариваясь с возницами, тяжело дыша от натуги, рабочие торопливо перетаскивали добычу из телег в родные теплушки, на нары, возились там до утра, чтобы уложить все плотнее и незаметнее.
Пожалуй, только Антошка Головин прикатил из Мануйлова засветло: его довезла из города на двухколесной тележке-сидовушке опечаленная расставанием Устя.
Довольный своим «батраченком» Белаш погрузил в сидовушку не столько за работу, сколько за симпатию к парню, от доброго сердца, три пятипудовых мешка муки, мешок подсолнечных семечек и плотно запечатанный бочонок со смальцем. Трижды расцеловался с понравившимся ему вихрастым, белоголовым Антошкой, сказал:
— Если в Москве чего не получится, приезжай. Приму заместо родного сына. Господь с тобой! — и со вздохом перекрестил.
Потом с Антошкой расцеловался Савелий. Прибежавший с износковского подворья с гаечным ключом в руке Малкин сунул в карман какие-то бумаги для Веритеева. И несколько минут спустя бойкий Малыш стремительно вынес раскатистую тележку со двора Белаша на протянувшуюся вдоль Коянсу сельскую улицу…
Антошка ехал из села к составу и радовался: порядок! О муке, к примеру, нечего больше и думать: всего набралось четыре мешка. Кроме того, подсолнухи, смальц. Нет и мыслей о Веронике. Прошел всего месяц… ну, может, два, — дивился он про себя, — а ее как будто и не было на свете! Да и что она ему, эта самая Вероника? Придумал тоже: любовь… Катенька — это да! В заводском клубе будем встречаться с ней по субботам. Да и в Славгороде, откуда оркестр не выезжал все лето, развлекая горожан, может, еще удастся покружиться в простеньком, но таком увлекательном падекатре…