Зинка выскочила из сеней во двор, сунулась под крыльцо, где был спрятан чугун с деньгами. И едва успела запихать в карман своей старенькой юбки пригоршню тяжелых монет с громоздкой пачкой кредиток, как голоса Филатыча и отца зазвучали в сенях.
Заскрипели над головой половицы, потом слегка зашаталось крыльцо под отцовскими сапогами. Скорчившись, втянув голову в плечи, Зинка притихла. А когда отец и Филатыч ушли в дальний угол двора — осматривать яму, — неслышно вбежала в сени, кинулась в «столовую», к своей койке, достала незаконченное шитье и с видом увлеченной делом портнихи заработала иглой.
Как она и ожидала, отец сразу же взялся за нее: расспросил, приказал достать чугун. При Филатыче внимательно рассмотрел содержимое чугуна: поворошил пальцами бумаги, взглянул на посверкивающие под бумагами золотые монеты и разноцветные камушки, но жадные руки Филатыча отстранил:
— Не лезь, не хватай. Слыхал про обязательную сдачу драгоценностей? Голод кругом. У буржуев на золото хлеб приходится покупать. Так что, сосед, делать будем с тобой вот именно по закону, как ты сказал. Только по нашему, по народному. Как? Сейчас опишем это вот при тебе, потом оба, а то и еще кого позовем, под бумагой распишемся. Ну, а утречком вместе отправимся в банк. Если тебе чего причитается, там дадут, если же нет — значит, нет.
И как Филатыч ни лез к чугуну, как ни пытался вырвать его у сильного, упористого Платона, как ни ругался и ни плевался, тот стоял на своем.
Под диктовку отца Зинка чуть не час составляла подробную опись содержимого чугуна, дивясь в душе, каким большим богачом был, оказывается, этот нищий Филатыч, если только в одном чугуне хранились такие штуки. «В навозе спрятал, в земле. А я нашла. Себе ухватить успела! — одновременно дивилась и радовалась она, не испытывая угрызений совести, а лишь туже зажимая между острыми коленями тяжело обвисающий карман. — Сколь хлеба можно будет купить в Сибири, мамке домой привезти…»
Правда, тайной пришлось в конце концов поделиться с настырной Клавкой: та без труда разнюхала обо всем. В дороге, когда эшелон двинулся на восток, скрыть такое оказалось невозможным. Больше того: для добычи еды Зинке самой понадобился в дороге надежный помощник. А скрытная, вороватая Клавка умела молчать. К тому же истово поклялась словечка не проронить о деньгах, молчать до самого гроба. И клятву выдержала до конца…
В день отъезда они устроились на нарах рядом, не отходили друг от друга ни на шаг, держали секрет свой крепко. Филатычевы богатства приходилось пускать на обмен с особенной осторожностью, прикрывая друг друга, втихую, чтобы никто из знакомых ребят не засек:
— Откуда это у вас?!
Да не сразу он и наладился, этот обмен. В первые дни девчонки ехали полуголодные: царские красивые деньги, даже пятисотенные купюры, торговки-бабы в России не брали. Стали их брать лишь позднее, в Сибири, — возможно, за красоту, а обесцененных советских тысяч у девчонок почти не было. Между тем фунт клеклого, тяжелого хлеба стоил четыре и больше тысячи, да и за них бабы отдавали редко, предпочитая менять на спички, иголки, соль. За коробку серных, вонючих спичек можно было выменять две бутылки молока, за кружку соли — каравай хлеба. Не удивительно, что вещи, взятые из дома, скоро кончились, и Зинке пришлось, замирая от страха, показать на одной из стоянок бабе постарше золотой пятирублевик.
Показала — и вовсе перепугалась: баба так дрогнула, так вдруг тяжко переполошилась, так быстро подхватила свои ведра да корзинки со снедью, так сильно поволокла девчонку за собой в деревню, расположенную на взгорье за станцией, что Зинке подумалось: «Сейчас сдаст в милицию — и конец!»
Хорошо, что Клавка заметила, кинулась следом, иначе Зинка вырвалась и убежала бы, оставив пятирублевик бабе.
В тот день из деревни они вернулись с двумя ведрами и мешком, полными хлеба, вареного и сырого мяса, масла, соленого свиного сала, картошки, — еле донесли. А в теплушке, увидев такое чудо, ребята восторженно хором ахнули:
— Вот это да!
— Мальчишки все-таки дураки! — шептались потом счастливые, сытые подружки. — Легко поверили, будто мы обе расплакались от голода, за это бабы нас пожалели и дали еду… смешно! Хорошо, что Филька едет в другом вагоне: этот бы не поверил…
Филька действительно ехал отдельно от сестры и друзей. И сделал это не без расчета.
В те дни, когда теплушки приспосабливались в поселке под жилье, он в один из свободных вечеров решил подшутить над работавшими в дальнем вагоне «рыжиками». Подкрасться к ним с самодельной хлопушкой, у самой двери бабахнуть и гаркнуть не своим голосом:
«Руки с топорами — вверх!»
Так он и сделал: подкрался, бабахнул хлопушкой… и чуть не покатился с ремонтного помоста под колеса теплушки.
Мужиков он всерьез напугал, и почему напугал — узнал в тот же час. Только вместо робкого страха — вызвал в них страх свирепый. Оказавшийся ближе других к дверям Игнат Сухорукий так наддал от страха по левой скуле, что «Епиходыч» кубарем покатился прочь.
— Я те дам «руки вверх»! — прохрипел ему вслед одновременно злой и напуганный Сухорукий. — Я те зря попугаю!
— А чего я такого? — долго потом оправдывался Филька, поглаживая ноющую скулу. — Нельзя и пошутить?
— Шутить надо с девкой. А тут…
Оказалось, что пятеро занятых ремонтом своей теплушки рабочих во главе со смекалистым Сухоруким — все пятеро рыжеусые, как и он (потом в дороге их так и звали — «рыжиками», даже Веритеев, поручая что- нибудь старосте вагона Сергею Малкину, говорил: «Ты там со своими рыжиками обсуди…»), — эти пятеро предусмотрительных мужиков решили сделать переднюю и заднюю стенки своего вагона двойными. Стоило оторвать прибитые «на живушку» две верхних доски внутренней стенки, как открывалась глубокая щель в три вершка шириной. Засыпь туда муки сколько влезет, доски снова забей — и никакая «заградиловка» не догадается, что ты везешь из Сибири домой не только законные, но сверх того обмененные на барахло пуды.
Правда, из-за этого нары получились короткими. Длинному Сухорукому было особенно худо спать на них, свесив ноги к самому полу. Но приходилось терпеть: грела надежда на будущие пуды…
Сразу же сообразив, что к чему, забыв и о ноющей после удара скуле, унижаясь и льстя, Филька в тот же день напросился в пай к хитрой пятерке. И хотя для него, довольно рослого парня, нары тоже были коротковаты, он собрался в дорогу, а потом и ехал до самой Сибири весело и легко.
«Да и о чем горевать? — про себя и вслух раздумывал он. — В заводской пекарне теперь и горсть муки не сопрешь: построжало там страсть! Дома — совсем уж нечего жрать. А в Сибири… не только в Сибири, но и в дороге, живи — не тужи! В дороге — все внове, все интересно. Поглядывай вокруг — и не теряйся! С нашей заводской братвой можно ехать хоть прямо в ад — к дьяволу и к его сватье ведьме».
— Так или не так? — обращался он к какому-нибудь из «рыжиков», которые то молча валялись целыми днями на нарах, то вели между собою вполголоса бесконечно унылые разговоры.
Этим особенно отличался Семен Половинщиков. Выступив в феврале на заводском митинге с панической речью против поездки в Сибирь, коли вообще «все пошло под откос» и «надо всем разойтись по домам, спасаться от голода, кто как может», он и теперь продолжал «гундеть», как выражался Филька. При этом парня искренно удивляло: с чего этот дядька Семен так сильно перепугался? Работа пока на заводе есть? Есть. Голодно? Голодно. Ну и что? Нынче голодно, завтра — нажремся, об чем разговор? Так нет же, гундит себе и гундит…
А Половинщиков все гундел:
— Помяните мое слово, мужики, скоро совсем пропадем. Загонят нас в Сибири туда, где лес да болота, приставят сторожей с ружьем. «А ну, велят, поворачивайся, холера тя забери, работай на тех сибирских крестьян!..» Сибирь-то ведь что? Она каторжная. Может, и в кандалы…
Тихий, маленький как грибок, рябой часовщик Кобяков только тяжко вздыхал в ответ и ерошил рыжую бороденку. А косой плотник Барков (его левое веко почти закрывало глаз) согласно басил: